Книги

Лем. Жизнь на другой Земле

22
18
20
22
24
26
28
30

«Ах, это был сон наяву. Сначала мы с Барбарой поехали в столицу, 5‐го, забирать и платить, но я не знал сколько, потому что никто толком не знал. На бумажечке ничего не было. Говорили что-то около 180 отн. штуках. Столько я и взял, потому что в июле 64‐го обогатился, выиграв «Варшаву». На месте оказалось, что 190. Тогда так или сяк, получилось сделать 190. Фактура в «Motozbyt» – вслепую, потому что был только один, так что выбирать нечего, и из гаража Управления Совета Министров я забрал «Фиат». Был так просмолен, что цвет стал понятен только вчера, после отмывания молоками. Белый, ангельско-белый. Весь, сверху донизу. Однако было приключение! Дорога в Краков невесёлая: сплошной лёд, 19 градусов мороза, пустота и машина идёт, как лодка по морю. Неслышно урчит, роскошно ползёт, тёплый, элегантный – как вдруг у меня на панели начал мигать красным. Давление масла. За 7 км до Груйца упало до нуля, я вышел, воткнул такую палочку, мерку для масла, вытянул – NUL. Нет масла (Oliofiat VS 30 Multigrade). Катастрофа. А вокруг бело, пустота, в снегу изредка карабкаются деревенские, но мало. Автобус до Груйца, и оттуда крестьянская Польша протягивает братскую руку помощи нам – прекрасно! Кооператив Автомобильных Ремонтов, молодые люди, полные идейности, уже в четыре вечера у нас в распоряжении был фургон марки «Варшава», чтобы притащить туда развалюху. Но! Фургон (миллион пройденных км) 1,5 км за Груйцем начал барахлить. Дорога – лёд, стекло, мороз вырос до 20 градусов. Могила. Так что мы с братьями-поляками дотолкали назад до груецкой базы. В пять часов мы вернулись в исходную точку. Но! Таксист, пан Марьян, человек благородный, недорогой. Отбуксировал «Фиат» до канала, и понимаем: всё снизу залито маслом, но почему – неизвестно. Так что пан Марьян от нас до Варшавы, там ночь полная грусти, утром в мастерскую пана Вальчака, таксист, механик, масло Shell из PKO, 5 литров, до Груйца, в Груйце одно движение рукой – недокрученный масляный фильтр, влили, закрутили и после небольшого отлива денег (в сумме 2,5 штук) – в Краков! Но! Идейная груецкая молодёжь не хотела взять ни гроша, не взяла – я послал им всем по экземпляру своих произведений.

Это, конечно, чтобы ты понимал, ужасное сокращение. Но в любом случае моя вера в простого груецкого человека просто расцвела!»[290].

Итальянский сон о «Фиате» превратился в кошмар. Общее правило говорит, что последний экземпляр, который давно стоит и ждёт покупателя, это рискованная покупка, ведь он неспроста так стоит и ждёт. Уже при покупке Лем узнал, что нет второго комплекта ключей, нет также разных элементов дополнительного оборудования.

Лем выслал злостное письмо в «Motozbyt», которое было опубликовано в томе «Письма или сопротивление материи». Это ничего не дало. Последним шансом был Мрожек, который жил тогда в Италии. Лем просил его заказать у «Фиата» недостающие ключики и запчасти. «Чёрт бы побрал эту новую машину, под которую надо каждую минуту забираться на четвереньках и смотреть, ничего ли там не капает», – писал он уже в июле, когда не прошло и полугода с момента покупки новой машины[291].

Оказалось также, что плохо вставлено лобовое стекло и машина протекала. «Барбара обычно укрывает ноги клеенчатым плащом, а воду мы вычерпываем маленьким половником»[292]. Протекание, однако, имело и худшие последствия:

«Разошёлся дерматин и какой-то войлок, заглушающий звуки на полке перед коленями водителя и пассажира, позавчера выпало левое переднее стекло с направляющих салазок, уже дважды приходилось сдирать внутреннюю обивку с дверей, чтобы заглянуть в середину. Когда-то уже окна слишком плохо ходили, к чему привело отсутствие смазки в стеклоподъёмных механизмах; вместе с этим появилось и протекание сзади»[293].

В декабре сломалось зажигание. Лем просил Мрожека купить, но потом отменил просьбу, так как сосед «из старой коробочки из-под крема для обуви, металлолома, шнурка и нейлоновой нитки» сделал заменитель. Весной 1966 года ослабилась распределительная шестерня. Лем, взбешённый всем этим, вступил в переписку с самим «Фиатом». Итальянцы признали вину и выслали за собственные деньги комплект необходимых запчастей для ремонта шестерни[294]. В 1966 году Лемы поехали на этой машине в Югославию, сделав на нём четыре с половиной тысячи километров, а между Любляной и Загребом им удалось разогнаться до ста сорока километров в час[295].

В 1967 году «Фиат» начал буквально рассыпаться. Не помогали даже запчасти, высылаемые Мрожеком. В марте 1968-го «Фиат» подвёл его в тот день, когда водитель больше всего в жизни зависит от исправности своей машины – в тот день Лем отвозил рожающую жену в роддом. Он ехал без сцепления, не имея возможности переключать передачи.

Как видно, в ПНР машина не была лекарством для хорошего настроения. Наоборот – скорее добавляла проблем. Сегодня люди, страдающие от кризиса среднего возраста, обращаются к средствам куда более сильным, но во времена ПНР это были простые, совершенно легальные методы. Лем испробовал на себе только раз, в 1964 году, – вероятно, этот опыт не слишком ему понравился, раз он не пытался его возобновлять.

Впервые он обнародовал этот факт в интервью Питеру Свирскому, опубликованному в 1992 году в книге A Stanislaw Lem Reader. Больше мы узнаём только из публикации дневников Яна Юзефа Щепаньского, который тоже принимал участие в этом предприятии.

Соседями Лема были Анджей и Ноэми Мадейские, он – знаменитый хирург, она – выдающийся доктор-психиатр. Ноэми проводила эксперименты с псилоцибином как терапевтическим препаратом. Лем и Щепаньский вызвались добровольцами. Щепаньский с бо́льшим энтузиазмом, чем Лем, потому что Лема этот эпизод (произошедший 7 ноября 1964 года) не слишком занимал – он даже не похвалился этим в корреспонденции.

Что именно чувствовал Лем, неизвестно. Можно только предполагать, что нечто похожее на то, что почувствовал Щепаньский. Эксперимент, на который Щепаньский откровенно напросился, был проведён днём позже и был детально описан в дневнике (от 9 ноября 1964 года):

«Я получил укол (весьма болезненный) 9 мг около полшестого. Ассистировали Сташеки [Лемы] и Ноэми Мадейская, которая проводила эксперимент. Потом пришёл и Мадейский.

Сначала я чувствовал лёгкую тошноту, головокружение и как бы алкогольную «весёлость» с незначительным нарушением чувства равновесия, которое не влияло на артикуляцию или координацию движений […]. Мне дали белый лист бумаги. Когда я долго всматривался в него, то начал замечать какой-то узор темноватого оттенка, который сперва я принял за водяные знаки. Постепенно я замечал, что они движутся – плавно, едва заметно, как движение жидкости под микроскопом. Это были биологические формы – какие-то неправильные, овальные растительные клетки, летучие, как дым, уложенные в бесформенные агломерации. Они были только на листочке. […] На диване напротив передо мной поставили портрет молодой девушки, выполненный пастелью. Светлое лицо на тёмном фоне. Он казался мне очень красивым, хотя пока что я не находил в нём ничего особенного. Меня спрашивали, что я вижу. По мере того как я пытался описать его, картина всё больше приковывала к себе моё внимание. Я видел, что она улыбается, как будто нарисованное лицо не могло сохранять серьёзное выражение под таким пристальным взглядом.

Потом она начала прищуривать глаза – явно провоцируя меня. Потом шевелить носом, словно кролик, кривиться, как маленькая девочка, которая пытается кокетничать. Некоторые из этих мин были уродливые, некоторые даже «демонические», но все наполненные улыбкой, манящей, таинственной интенцией […]. Это состояние понемногу уходило. Мадейский сделал тест на рисунки (надо было запомнить показанные на мгновение рисунки). Я выполнил их быстро и безошибочно. Эксперимент признали завершённым, но портрет всё ещё манил, всё ещё улыбался. Меня спросили, который час. Мне казалось, что полночь. Было восемь. Когда мы спустились вниз, на ужин, я вернулся за часами и не смог противостоять желанию посмотреть на картину. Потом, за ужином, около четырёх часов после укола, у меня был ещё один приступ смеха».

Порой такие эксперименты меняют человека навсегда. Вспомним о «Битлз», которых более-менее в то же время без их ведома и согласия стоматолог Джорджа Харрисона угостил ЛСД, разведённым в кофе. Их музыка никогда уже не вернулась к простоте She Loves You. Лема это переживание, возможно, вдохновило на некоторые сцены (вероятно, психоделические фрагменты «Насморка» и «Футурологического конгресса»), но в его случае как раз трудно говорить о серьёзном переломе.

Золотую эпоху творчества Лем провёл, как ни парадоксально, в состоянии фрустрации, нереализованности и выгорания. Чётче всего тогдашнюю ситуацию описал, наверное, Блоньский в письме к Мрожеку от 1964 года. Он был одним из первых энтузиастов «Суммы технологии», которую назвал «очень толстой и неглупой книжкой», но вместе с тем добавлял следующее:

«Я представляю себе, как он, бедняга, нервничает, что его не превозносят до небес – чего он, безусловно, заслуживает. Но он слишком далеко смотрит, чтобы это могли понять люди, стоящие в очереди за маслом. Со временем его оценят и полюбят, я уверен»[296].

Возможно, Блоньский таким образом пытался утешить друга. Безрезультатно, потому что какое утешение в том, чтобы понимать, что будущие поколения полюбят тебя, когда тебе это нужно сейчас? Вспомним сцену из «Кибериады», когда Клапауций, первооткрыватель Хлориана Теоретия Ляпостола, приходит к этому «мыслянту из мыслянтов», а в роли приветствия слышит: «Пришёл, наконец?! […] Теперь?! Так сгинь же, пропади, переломай себе руки, хребет и ноги. А чтобы тебя накоротко замкнуло! Чтоб тебя навеки заело, мержавчик!» Хлориан, разумеется, знал, что когда-то его гений будет открыт, но будущие поколения, которые это сделают, он ругал за то, что сделают это поздно.

Лем не был вынужден ждать так долго. «Сумма технологии» впервые вышла в 1964 году. А третье, расширенное издание – на десятую годовщину публикации первого – писалось с позиции автора, высоко оценённого современниками. Во вступлении к изданию прозвучало слово «футурология», которого в первой версии книги не было. И это ключ к проблеме: Лем написал футурологическую книгу прежде, чем вообще в обиход вошло само это слово. Популярность оно получило лишь в семидесятых, а во второй половине шестидесятых говорили только о «науке о будущем» (futures studies).