Вот проехали они, только народ понапрасну попужали, а уж после, какое-то время прошло, — чу! — будто колокольцы каменные застучали. И птицы шарахаться начали, и помертвело все, и вот будто туча снежная идет, а в ней смерчи вертятся. Тут все, как есть, кто стоял у крыльца, — истопники нерадивые, писцы, — Оленька мелькнула, — повара из Столовой Избы, так прохожие, — все кто набежал посмотреть, — повалились лицами долу, и Бенедикт с ними, так что как подъехали, как из саней выходили, чего такое было и каки-таки церемонии, али возня, али что, — ничего он не видел и не слышал, а только сердце в ушах билось, колотилось: туки-тук! туки-тук! Опомнился только, когда его пинками с сугроба подняли и в избу погнали благоговеть. А там! — даже будто и теплее стало: лепота, половиками все укрыто, аж на тубаретках половики, на лавках половики, окошки кружевами кисейными укрыты, весь сор в углы заметен и берестой прикрыт, так что и не видать, разве что пованивает; а свечей понатыкано — ужасти, да только ни одна не горит. Огня нетути. Никиты Иваныча нетути. Вот кто-то Бенедикта в спину торкнул: садись, голубчик, Федор Кузьмич не любит, когда столбом стоят. Бенедикт сел, замер и смотрит.
И все замерли, и совсем мертво стало. И из-за дверей шажки такие меленькие: туку-туку-туку, — и в избяные сумерки, на багряный половичок ступает Федор Кузьмич, слава ему.
— Вот и я, голубчики, — говорит.
И от страха и радости в голове у Бенедикта жар сделался, а в груди словно бы какое пространство расширилось, а посередь того пространства ровно кулаком стиснуло, подперло и не продыхнуть. И смотрит Бенедикт как сквозь туман, и диву дается: ростом Федор Кузьмич не больше Коти, едва-едва Бенедикту по колено. Только у Коти ручонки махонькие, пальчики розовенькие, а у Федора Кузьмича ручищи как печные заслонки, и пошевеливаются, все пошевеливаются.
— Не ждали? — говорит Федор Кузьмич, засмеявшись. — Картину я хочу такую нарисовать: «Не ждали», ага. Думаю, понравится. Там, это, ну, один входит, а другие, значит, с мест повскакамши и удивимши. Ну, давайте разговоры разговаривать. Как живется, работается, чего такое делаете?
— Переписываем, Федор Кузьмич! — зашумели голубчики, а Федор Кузьмич засмеялся, и многие тоже смеяться стали, вроде как облегчение вышло: простой такой Федор Кузьмич, слава ему, оказался; может, и пугаться нечего, разве что вот руками шевелит.
— А дайте-ка я тоже сяду, — опять засмеялся Федор Кузьмич. — Охота к народу поближе, ага.
Головой по сторонам повертел и прыг на колени к Оленьке. А она его поперек живота ухватила, как Котю, и держит. Не боится.
— Крепче держи, а то свалюсь, ага, — говорит Федор Кузьмич. — Под микитки держи, двумя руками. Только не щекоти, ага.
— Рады встретиться, Федор Кузьмич! Долгих лет жизни! — заговорили голубчики. — Сподобились! Спасибо вам!
— Спасибо вам за ваше искусство! — крикнул Васюк Ушастый.
— Спасибо, что вы есть! Спасибо! — это бабы.
— Я завсегда рад встречам с интеллигенцией, ага, — Федор Кузьмич головку вывернул и снизу Оленьке в личико посмотрел. — Особенно когда тут такие лямпампушечки меня под микитки держат. Верно? Только не щекоти.
— Верно, Федор Кузьмич, — зашумели голубчики.
— Вот думаю картин много понарисовать, — сказал Федор Кузьмич. — Если, конечно, ржави хватит, ага.
Тут все совсем развеселились: уж чего-чего, а ржави всегда хватает.
— Построю большую-пребольшую избу, картинки нарисую и гвоздиками к стенкам приколочу, — делился Федор Кузьмич. — И в честь себя назову: Каблуковская, дескать, галерея. Ежели кто не знает: Каблуков мое фамилие.
Так все и грохнули: кто ж этого не знает.
— Вопросы какие будут? Может, чего непонятное сказал, дак вы спрашивайте. Спрос не ударит в нос, верно?
— Верно! Ой, верно, Федор Кузьмич, долгих лет вам жизни! — закричали голубчики. — Правильно! Вот в самую точку попали! Ну до чего ж верно, вот в аккурат в самую середку! Точно! Точно! Так и есть!