Старуха напугала Глафиру, и она замедлила шаг, пусть пройдет или свернет в ближайший проулок, но та никуда не свернула, а как-то вдруг сразу оказалась рядом и приблизила свое изрытое морщинами лицо. Словно гриб-сморчок, вылезший по весне на болоте, обрел два ярких, в красных окаемках глаза, которые уставились на девушку с недоброй усмешкой.
– Ты кто?
– Я бабушка.
Глафира вдруг поняла, что у нее никогда не было бабушек – ни немки, ни русской. Ладно бы, она их не видела въяве, но и разговоров о них не было в прежней ее жизни. Мать никогда не рассказывала, что у нее в Германии остались какие-то родственники, она полностью растворилась в русской жизни. А может, и говорила что-то, но Глафира по малолетству забыла. И со стороны Бутурлиных она не могла вспомнить каких-либо бабушек, на семейных портретах в гостиной большого дома были изображены только молодые лица.
– А чья ты бабушка?
– Я общая бабушка. Я тебе подсказку принесла. Ты все думаешь, думаешь, вопросы задаешь? А ты вопросы не задавай, ты жизнь слушай. Она тебе и подскажет. Жизнь река, и время река, а ты плыви. Но ты девка беспутная и сумасбродная. Ты все против течения норовишь плыть, а потому много сил зря тратишь.
Старуха повернулась и ходко заковыляла прочь. Но здесь уже Глафира догнала ее, схватила за жесткое, как кость, плечо.
– Ты, старая, загадками не говори. Ты толком объясни.
– А что тебе объяснять? Ты и сама знаешь.
И вот уже нет улицы, и нет старухи, а вокруг все та же зима. И Глафира бредет заснеженным полем к далекой лачуге. Ломкое будылье цепляется за платье, вой в ушах, и она знает – волки. Глафире обязательно надо дойти до лачуги, иначе беда. И уже нет сил идти, но оконце, освещенное зажженной лучиной, оказывается рядом. Вместо стекол бычий пузырь. Она стучит в него пальцем. Как в барабан, но ее никто не слышит. И потом голос:
– Степку брось, – голос раздается откуда-то с неба. – Не нужен тебе Степка. С ним каши не сваришь. Ты дева бойкая, тебе дело дали, его и верши.
Глафира осмотрелась, пытаясь понять, где прячется старуха, но увидела только, как кто-то цепкой схватил ее за руку. Было больно и безумно страшно.
– Отпусти, старая! – крикнула она беззвучно и проснулась.
Дождь часто стучал по подоконнику. По листьям жасмина и бузины. Глафира улеглась поудобнее. Боль прошла. А ведь старуха права, пожалуй. Степка ей потому не нужен, что дело с наследством мертвое и ей не нужно освидетельствование личности. И забудем про Степку. А дело… какое дело? Непочатый кошель денег, полученных от Отто Виля, лежит за иконой. В другое место его не спрячешь. Февронья в приступе чистоты раз в неделю все поднимает верх дном. Виль поручил Глафире дело, и она будет его исполнять. За последний месяц она только и успела, что с Бакуниным дружбу свесть. А надобно было ему сразу сказать, так, мол, и так, привет вам от немецких братьев. А те братья-каменщики очень заинтересованы в перемене правления в России. И готовы для осуществления этой задачи дать денег. Виват, Павел! А она, дурища, не сказала об этом раньше, потому что неудобно. А теперь вот такое время подошло, что очень даже удобно.
На задворках сознания опять забрезжила мысль о театре. И поступать надо не в русскую, а в немецкую труппу. Имя прекрасной Гретхен будет ей паролем. А потом она с этой же труппой благополучно пересечет границу. А потом будет искать в Германии свою бабушку. Кто знает, может быть, и мать еще жива.
Но это все потом. Не будем раньше времени плыть против течения. Она завтра же пойдет к Федору Бакунину и скажет, так и так… И про вексель не забыть. Она придет и скажет, ты, мол, делай честно свое дело, а мы, честные немцы, тебя в этом поддержим.
Под эти решительные мысли Глафира стала одеваться.
– Альберт, друг мой! Вы как всегда вовремя! И я вам очень рад. Для начала мы заедем к Нарышкину.
– Ах, Федор Георгиевич, вы правильно ко мне обратились. Я ваш искренний друг. Но сегодня. С вашего позволения, мы поедем к Нарышкину чуть позднее. Не удивляйтесь. Нам предстоит важный разговор. Должен сказать, что в основу наших отношений положены, по крайней мере с моей стороны, положены не только дружба, но и дело.
– Какое? – не понял Бакунин. – Иные говорят, что вертеться в свете тяжкий труд.