Книги

Кто ищет...

22
18
20
22
24
26
28
30

Они по-стариковски были ласковы друг с другом. Обнять, поцеловать — это делалось запросто, при посторонних и без всяких задних мыслей, как проявление доброты, расположения, внимательности. Собравшись, чтобы кого-то послушать или о чем-то поговорить, они всем скопом устраивались на постели, и вот, бывало, пурга за окном, ночь, холод, а у них — сказки, или стр-р-рашные истории, или «Лунная» Бетховена, или Твен с Гашеком, выдаваемые наизусть Алешей Гурышевым, или просто тишина — и свечи.

Рыкчун при Марине часто замыкался и молчал, а потом «раскалывался», после ухода ребят, оставшись у Григо до утра, — болезненно, с надрывом, с выворачиванием души наизнанку. Север суров, отсюда — нервы.

Довольно долго они не могли привыкнуть к смещению времени. Не только в прямом смысле этого слова, ведь разница с Москвой была в шесть часов, а, как бы это выразиться, в смысле философском. Я вот что имею в виду. Однажды Диаров сказал им, что недавно в этих местах рос грецкий орех, и продемонстрировал в доказательство остатки ореха, найденного на берегу мыса Обсервации. «Недавно» прозвучало для них не более как «до революции», и уж никто не мог себе представить, что это было пятьсот тысяч лет назад, задолго до Великого похолодания, когда в Антарктиде были тропические леса, которым еще предстояло стать каменным углем, а в Якутии жили страусы, там и сегодня еще находят страусиные яйца. Но людям, имеющим дело с вечной мерзлотой, пора было привыкать к иным измерениям времени, к иным представлениям о прошлом и будущем. Есть старая индийская легенда об алмазной скале, на которую раз в сто лет прилетает птица, чтобы почистить клюв, и вот когда она сотрет скалу до основания, пройдет секунда вечности. Вы можете, читатель, представить — ладно, не зримо, а хотя бы мысленно — эту секунду? Я не могу. Но ученым-мерзлотоведам, оперирующим в своей науке тысячелетиями, надо уметь.

«Боже мой, — думал я, — ну что такое их конфликт в сравнении с секундой вечности!»

8. ПОЛЕ

Впервые собравшись в поле, Алеша Гурышев взял ружье, сел на крышу вездехода и спросил Рыкчуна, которого считал старожилом: «Вадька, это верно, что тут медведи за каждым деревом?» — «Дурак, — сказал Вадим, — где ты видел в тундре деревья?» — «Это я образно…» — смутился Гурышев.

Однако и «старожил» Рыкчун еще не знал в ту пору, что, встретившись со зверем, надо удирать от него вверх по склону горы, потому что медведя под его собственной тяжестью будет тянуть вниз, и тогда он не догонит беглеца. Эта хитрость, как и многие другие, которыми пользовались местные жители, была «великим» открытием для новичков.

Поле — с палатками, вездеходами, кострами, надбавкой к зарплате, мошкой и комарами и, конечно, работой, составляющей главный смысл их северного существования, — тоже имело свои большие и маленькие хитрости, познать которые им, к счастью, а иногда к несчастью, пришлось.

Экзамен «на комара» был для них даже не экзаменом, а казнью, принятой добровольно-принудительно и длящейся, как им казалось, вечно. Природа, словно нарочно, демонстрировала новичкам свою способность на определенное количество благ и радостей отвешивать равное количество бед и огорчений. Лето, избавляющее от морозов и пурги, компенсировалось мошкой и комарами, а от этих тварей можно было избавиться лишь только с помощью зимы. Диметилфталат, превозносимый теоретиками, от комара практически не помогал. Это была страшная жидкость, злая и вредная, разъедающая даже стекла очков, авторучки и «спидолы». Если она попадала на слизистую, люди кричали криком. Правда, лаборант Василий Иванович Аржаков выпил однажды бутылочку диметилфталата, и хоть бы хны, но злые языки утверждали, что его желудок способен переваривать серную кислоту. Что же касается мошки, то она, вероятно, не знала, что диметилфталат специально придуман от нее, и потому оставалась к нему равнодушной.

Отряды жили в Устьеве. Температура воздуха была до сорока градусов выше нуля. По утрам, выскочив из палаток и стараясь не дышать, — вы можете представить себе это «милое» сочетание: мириады мошки и раскаленный воздух? — мэнээсы бежали к ручью, к своему единственному спасению. Мошка толкалась и била по лицу. Она ухитрялась за сорок шагов бега забраться в уголки глаз, выкусывала там кусочки тела, из ранок начинала сочиться кровь, это было жутко кровожадное зрелище. Жители Устьева спасались лишь полной закупоркой домов и двойными рамами, между которыми в течение суток накапливалась, как песок, дохлая мошка, высотою в полметра. Люди целыми днями и неделями жарили на сковородках дуст и пиретрум: считалось, что тварь, понюхав эту гадость, должна войти в штопор и валиться замертво. Что говорить, если мошка заедала даже собак, а щенки от нее гибли. Здоровые северные псы, привыкшие к любым трудностям, к пурге и морозам, выходящие смело против медведей и волков, бежали от жалкой твари к людям, ища возле них защиту, лезли под лодки и в любые щели. Так что же это за зверь такой — мошка? Всего-навсего крохотная точка, и даже не черная, а серенькая, с прозрачными крылышками, и глазом-то ее простым не видать, — вот поди ж ты! От многих слышал я на Крайнем Севере, что где-то придумали аппарат, вроде пылесоса, который будто бы втягивает в себя мошку и перерабатывает в удобрение.

Ни у кого из наших героев ни разу не было мысли, даже в самые отчаянные периоды летнего поля, бежать с Севера на материк или просто возвращаться на станцию под защиту стен и крыш жилого дома. Это нам очень важно иметь в виду, готовясь к дальнейшим событиям.

Как-то, в один из первых дней поля, сидя у костра, Игнатьев начал разговор с «молодыми коллегами», носящий нравоучительный характер, но содержащий в себе бомбу не очень замедленного действия. Пошучивая и посмеиваясь, он стал говорить о том, что за десять минувших лет перевидал на станции многих начальников отрядов, и были среди них такие, которые мало отличались от золотоискателей времен Джека Лондона. «Клондайк!» — сказал Игнатьев, имея в виду то, что и те и другие, найдя «жилу», старались скрыть ее от посторонних глаз, а «план» станции давали за счет уже известных разработок. «Не наш принцип», — сказал Игнатьев, глядя на притихших мэнээсиков. Когда Вадим Рыкчун спросил: «А как же это — скрывать?» — начальник «мерзлотки» подробно, но с брезгливыми интонациями в голосе стал говорить, что физическая возможность для этого существует. Взять, например, порядок приборов: он может быть фактически одним, а запись в журнале можно вести по-другому, с перестановкой цифр, и никто в этой записи, кроме начальника отряда, не разберется. Схватить его за руку, однако, невозможно, потому что мэнээс в любой момент «отмажется», сославшись на то, что контролировал, мол, работу лаборантов, которые, как известно, могут «лепить» привычные цифры. А на самом деле мэнээс сам избегал контроля со стороны шефа, дожидаясь того момента, когда можно будет «открывать собственное дело». «А это-то к чему?» — наивно спросил Гурышев, и начальник станции, странно посмотрев на Рыкчуна — этот взгляд перехватила Марина и надолго его запомнила, — ответил: «Вот и я говорю: ни к чему!»

Зерно между тем упало в хорошо унавоженную землю.

Очень скоро на глазах мэнээсов разгорелась борьба с острым детективным сюжетом. В основе ее лежала невинная, казалось бы, договоренность Диарова и Рыкчуна написать в соавторстве статью по материалам первых рыкчуновских исследований. Само предложение шефа льстило Вадиму, он не скрывал этого ни от товарищей, ни от начальника «мерзлотки». Но по мере того как заполнялся цифрами журнал наблюдений, Рыкчун все более утверждался в мысли, что Диаров хочет его «ограбить», воспользоваться его трудом, и это несправедливо: пусть-ка попробует сам покопаться в земле, повозиться с приборами!

Диарова в отряде не было. За три летних месяца он лишь однажды приехал в Устьево на двое суток, и первый же разговор с Рыкчуном заставил опытного шефа насторожиться. Во-первых, Вадим держался с ним подчеркнуто независимо, а во-вторых, под разными предлогами не показывал журнал наблюдений: то несколько часов не мог найти его — куда-то запропастился! — то, найдя, сказал, что ему стыдно давать журнал, в котором он по глупости делал «личные записи» типа дневниковых, что данные еще не обработаны… Но Диаров отлично понял: строптивый заместитель начальника станции желает снять урожай сам.

Внешне, однако, все выглядело благопристойно. Они не рыскали друг за другом по тундре, не клали ночью под подушки револьверы, не травили один другого ядами: на лицах у них сияли мушкетерские улыбки. Но после того как шеф, сердечно распрощавшись, уехал в Областной, пожелав мэнээсам творческих успехов, выяснилось, что «глаз» его остался, что «руки» его крепко держат рыкчуновский журнал наблюдений, что «уши» внимательно прислушиваются ко всему, что говорит Вадим Рыкчун. Этими ушами, глазами и руками Диарова был семнадцатилетний Володя Шитов, — кто бы мог подумать! Он числился в отряде Рыкчуна, и однажды ночью Вадим поймал его за перепиской данных из журнала наблюдений. «Ты это что?!» — «А шеф велел», — спокойно ответил парень. «Зачем же ночью?!» — «А днем когда? Днем мне некогда…»

Потом я виделся с Володей Шитовым, говорил с ним. Он был не так уж прост, как выглядел в ночном разговоре с Вадимом: мальчишка показался мне умным, дельным — и честным, как это ни странно. Прекрасно разобравшись в ситуации, он пошел «на дело» только потому, что и Диаров и Рыкчун были «ягодами одного поля»: так же как плохо скрывать научные данные, сказал мне Шитов, так же плохо домогаться их тайными способами. Кроме того, Володя понимал, что Рыкчун без шефа все равно не напишет статьи, а написав, не опубликует, и шеф без Рыкчуна тоже был «голеньким». «Из нас троих, — сказал Шитов, — кто-то должен был позаботиться о науке!» Наконец, Володя «не возражал против огласки цифр», искренне полагая, что имеет на них моральное право, поскольку именно он возился в земле и снимал показания с приборов, а вовсе не Рыкчун. «Но я хотел, — сказал мне Шитов, — уговорить Вадима Михайловича добровольно отдать данные Сергею Зурабовичу. Отдашь, мол, — порядок, не отдашь — вот они, переписаны, я отдам!» — «Володя, — сказал я, — но ведь это шантаж! Разве можно даже во имя хорошей цели использовать такой низкий метод?» — «Изредка», — сказал Шитов.

Я занялся тогда чистым прожектерством, пытаясь найти принципиальный выход из подобных положений. Если бы всем научным руководителям, думал я, официально запретить использование в своих работах данных, полученных учениками и еще не опубликованных ими и не защищенных на ученом совете, тогда руководители сами были бы заинтересованы в скорейших публикациях своих учеников, которые с охотой бы ссылались на учителей, ничего от них не скрывая и пользуясь их помощью. Зависимость науки от благородства или неблагородства шефов была бы исключена!

Увы, в этом рассуждении я совершенно игнорировал вопросы организации науки, которые подразумевают, а вовсе не исключают движение от малого к большому, при котором отдельные статьи ученых являются фрагментами чьих-то кандидатских диссертаций, которые, в свою очередь, ложатся в основу чьих-то докторских, без которых были бы невозможны и бессмысленны поиски и открытия на более низком уровне, освещенные идеями и мыслями, идущими «сверху». Кроме того, я ошибочно исходил еще из того, что всем ученым свойственна корысть, упустив из виду, что у кого-то ее может не быть, как, например, у Алексея Гурышева или того же Володи Шитова. А если ее нет, то как же добиться равновесия корысти, которое, и только которое, может освободить науку от подобных конфликтов?

Проект Шитова между тем вроде бы осуществился: утром после ночной сцены Рыкчун сказал Володе, что прекращает сопротивление, поняв его безнадежность, и, как только они вернутся на станцию, отправит Диарову обработанные данные. Володю, однако, он вскоре перевел в отряд Марины Григо, обменяв на лаборанта Василия Ивановича Аржакова. В новом отряде с Шитовым случилось приключение, о котором я хочу рассказать с единственной целью — освободить читателя от недоумения по поводу нравов, вроде бы царящих среди ученых-мерзлотоведов. В самом деле, Клондайк у них, что ли? Или все зависит не от места действия и не от времени, когда оно происходит, а от личности руководителя, создающего либо нормальную обстановку, либо атмосферу золотоискательства? Имеет право семнадцатилетний парень пережить нормальное приключение, свойственное его возрасту и профессии, или, втянутый в интриги, он должен взрослыми мерками измерять так называемый «северный колорит»?