По штатному расписанию, — это очень существенный момент, его следует запомнить, — станция могла иметь трех младших научных сотрудников. А кандидатов оказалось четверо. Зато была свободна вакансия заместителя начальника «мерзлотки»: кусочек лакомый и перспективный.
Но двинемся дальше.
Читатель должен понять, с каким настроением выпускники университета ехали на Север, — я не беру в расчет Гурышева, но не потому, что он выпускник не МГУ, а из Киева, а потому, что он уже два года бродил по стране и, кроме того, был совершенно лишен тщеславия. Из оставшейся троицы каждый имел свою цель, и не маленькую: нелепо предполагать, что человек, отправляясь в такую даль, может поставить перед собой ничтожные цели. Во всяком случае, и Карпов, и Рыкчун, и Марина Григо привезли на Север собственные планы научных работ, подсказанные еще вузовскими профессорами, и страстное желание «делать дело, а не стружки», как точно выразился Карпов.
Что нужно было каждому из них для осуществления мечты? Самостоятельность. Только самостоятельность. Ничего более, кроме самостоятельности.
И они ее не получили.
Обстановка была такова. Сергей Зурабович Диаров делал в то время докторскую диссертацию на тему «Развитие озер в условиях вечной мерзлоты». Сама по себе идея развития озер не была новой, ее высказывали задолго до Диарова, в литературе имелись интересные мысли на этот счет, правда, никем не оформленные в самостоятельную тему: просто валялись осколки цветного стекла. Но для Диарова — человека, обладающего чувством пропорции и имеющего глаз талантливого художника, эти осколки явились прекрасным материалом, из которого можно было сделать великолепную мозаику.
К слову сказать, возникает попутно вопрос: кого в таких случаях надо считать автором работы? Тех, кто выдвигал отдельные идеи, или тех, кто связывал их в единое целое? Лично я, откровенно скажу, не знаю. Тут можно спорить. Одни будут утверждать: самое главное, основа основ — идея. Другие возразят: главное — доказательства. Третьи отдадут предпочтение тем, кто собирал цветные осколки… Не будем пока доискиваться истины. Наш разговор грозит стать схоластичным, меж тем события, развернувшиеся на станции, помогут найти конкретный ответ.
Диаров, как я уже сказал, был научным руководителем «мерзлотки» и юридически подчинялся Игнатьеву. Не он начальнику станции, а начальник станции ему платил полевые из сметы «мерзлотки». Но фактически Сергей Зурабович был выше Игнатьева хотя бы потому, что все научные материалы проходили через его руки, а наука была главным смыслом существования станции. Именно Диаров был для Игнатьева и прочих сотрудников «мерзлотки» той инстанцией, которая практически единолично определяла «допустимость» научных работ, то есть возможность их публикации или защиты на ученом совете. Кроме того, Диаров вообще был сильным человеком. Он являлся составителем, редактором и полным хозяином ежегодного сборника «Труды Северного комплексного института», а, кроме как в этом сборнике, публиковаться сотрудникам станции фактически было негде. Наконец, он заведовал в Северном институте лабораторией мерзлотоведения, был членом дирекции и, следовательно, членом ученого совета, не говоря уже о том, что от его лаборатории станция полностью зависела в определении своей научной тематики и никакие ее балансы, счета в банке, печати и прочие атрибуты самостоятельности голоса не имели.
Наивно было предполагать, что Диаров, обладая такой властью, пойдет на распыление мэнээсовских сил. Он, и только он, хотел формулировать для молодых ученых общую задачу, и только он желал выполнять на станции обязанности коренной лошади. Всем остальным отводилась роль пристяжных. Исходя из этого, Диаров сам занимался подбором кадров, регулируя движение, как виртуозный уличный постовой. Однажды ему понадобился геофизик. Игнатьев нашел очень способного ученого, некоего Веретишина, но институт его не утвердил. Почему? Потому что у Веретишина были самостоятельные идеи и планы, о них узнал Диаров, и вот вам результат. Одновременно с Веретишиным Игнатьев, кстати, представил на утверждение нашу четверку: Карпова, Рыкчуна, Григо и Гурышева. Все они, хоть и со скрипом, Диарову подошли: Гурышев был человеком спокойным, Григо — женщиной, с которой взятки гладки, а Карпову и Рыкчуну шеф собирался дать темы, которые уложились бы в русло его диссертации. Кроме того, Диаров учитывал, что мэнээсы молоды и как ученые еще не конкурентоспособны, не то что Веретишин, имевший к тому времени около сотни опубликованных работ и почти готовую диссертацию. Еще до официального утверждения мэнээсов институтом Игнатьев, отлично зная все эти «правила движения», рискнул за счет станции заказать Рыкчуну сапоги сорок седьмого размера: риск был оправданным, Рыкчуна утвердили.
Через месяц институт по настоянию Диарова закрыл «малоперспективные» темы, посчитав таковыми те, что не работали на «развитие озер», — возможно, руководители института исходили из желания получить от «мерзлотки» хотя бы одну реальную синицу, чем разрешить ей гонять в небе много абстрактных журавлей.
Самостоятельность мэнээсов полетела ко всем чертям. Повезло только Карпову, хотя он сам был автором собственного везения. Все полтора месяца, которые прошли с момента приезда мэнээсов до окончательного утверждения тематического плана, он работал, не зная отдыха, и ухитрился истратить по своей теме семь с половиной тысяч станционных рублей на одно лишь бурение, не считая зарплаты рабочим и лаборантам. Игнатьев за голову схватился, когда бухгалтер представил ему отчет. И волей-неволей пришлось позволить Карпову довести его дело до конца, то есть дать ему самостоятельность. Диаров был весьма опечален этим обстоятельством, так как, присмотревшись к мэнээсам, рассчитывал более всего на помощь Карпова. Зато тем строже и решительней он пресек попытки остальных вырваться на свободу. Отныне им суждено было в качестве пристяжных работать на подхвате, выполняя отдельные поручения шефа: то делать разработки по снегу, то заниматься солифлюкцией, то наблюдать температурный режим, то изучать геологические колонки. А Марину Григо он вообще усадил на два месяца писать историю станции, и она, кипя и возмущаясь, ее написала, хотя рукопись потом забрал механик Петрович, многочисленным детям которого поручили изготовить из бумаги украшения для новогодней елки.
Мэнээсы при всем желании никак не улавливали связи между отдельными заданиями шефа и темой «развитие озер», возможно, потому, что сам Диаров шел ощупью, кидаясь из стороны в сторону, а объясняться с молодыми учеными он, вероятно, не желал или не имел времени. Так или иначе, но мэнээсы считали свою работу бросовой, лишенной смысла, ничего не дающей ни уму, ни сердцу. Был ли в такой оценке резон, не знаю, мне трудно судить, но факт остается фактом: Рыкчун ходил злой и напряженный, готовый вот-вот взорваться, Марина Григо была способна издавать только шипящие звуки, и лишь Алексею Гурышеву было покойно на душе и даже в какой-то степени интересно: он загадал, что произойдет быстрее — ему ли прекратят выплачивать зарплату за тунеядство, или он сам откажется от денег ввиду проснувшейся совести?
Уходили дни, недели, месяцы, и если зря тратить время обидно всегда, то тратить его на Крайнем Севере — подавно.
И мэнээсы начали роптать.
6. ЛАКОМЫЙ КУСОЧЕК
Однажды по поручению друзей Вадим Рыкчун пошел говорить с Игнатьевым. Что мог сказать ему начальник станции, кроме как успокоить и посоветовать «не мутить воду»? Время, мол, пролетит незаметно, в возрасте мэнээсов потерять годик-второй — не трагедия. Наконец, почему бы им на основе докторской диссертации Диарова не попытаться сделать свои кандидатские? Тема «не та»? Ах, бросьте, любовь к темам у молодых диссертантов приходит «во время еды»! В разговоре Игнатьев называл молодых коллег «мэнээсиками» и даже некоторым образом им сочувствовал.
Тут я вынужден сделать небольшое отступление, чтобы рассказать читателю о причинах этого странного сочувствия. Дело в том, что научная судьба самого Игнатьева сложилась тоже непросто. Когда он десять лет назад впервые приехал на станцию, его подключили к теме тогдашнего научного руководителя Сисакяна. Тема называлась «Механические свойства льда». Целый год Игнатьев просидел в шурфе — это не образ, а в прямом смысле слова, поскольку его «лаборатория» была на глубине двенадцати метров. Сисакян, как и Диаров, делал докторскую диссертацию. Через год Игнатьев написал отчет о своей работе. Обычно мэнээсы сами защищают свои отчеты на ученом совете, но Игнатьеву защищать не пришлось, он просто отослал материалы шефу, который, закончив сезон, успел уехать в Москву. Все данные, предложения и выводы, сделанные Игнатьевым, Сисакян использовал, и хорошо еще, что сослался на Игнатьева, однако автором работы стал один. Игнатьев не роптал, хотя ему было обидно: год пролетел, ничего не дав ни в смысле карьеры, ни в смысле научной самостоятельности.
Потом его подключили к новому руководителю Жихареву, который работал по солифлюкции. Отношения Игнатьева с Жихаревым сложились хуже, чем с Сисакяном, потому что Игнатьев в ту пору начал работать над собственной темой. Она почти совпадала с жихаревской, только один думал о докторской диссертации, а другой — о кандидатской. Два года подряд они писали совместные отчеты, потом Жихарев уехал домой, и все зарисовки, сделанные Игнатьевым, — а это были не просто фотографии, это были размышления! — увез с собой. Игнатьев вновь оказался у разбитого корыта. Тогда он стал соображать: что делать? Кто-то посоветовал ему взять новую тему, не задевающую интересов Жихарева. Он так и сделал. Выдвинул свои постулаты, наметил свою методику, чтобы ни у кого не было сомнений в его, игнатьевской, научной самостоятельности. Но даже этому плану не суждено было осуществиться. Последние два года Игнатьев как проклятый собирал материалы для Диарова. Он забросил свои постулаты и потащил чужую телегу, надеясь когда-нибудь вернуться к застрявшей на полдороге своей.
Все это вспомнил или мог вспомнить Игнатьев, беседуя с Рыкчуном. Ему, начальнику «мерзлотки», прошедшему «университет» мэнээсов, странно было слышать от молодых коллег: «Мы не желаем свое лучшее десятилетие тратить на дядю!» Чего вопят? А он, Игнатьев, — желал? Предположим, ему просто не повезло: попадал на шефов либо бездарных, либо эгоистичных, а потому озабоченных только собою и плевавших на учеников, на продолжателей дела, на то, что называют «научной школой». Но если человек, однажды упав с колокольни, остается жив, он может считать это «случайностью». Второй раз упав с той же колокольни и с тем же результатом, назовет «совпадением». А третий? Он скажет: «Привычка!» Так и Игнатьев: свое невезение он объяснял неизбежностью, по крайней мере во всем, что связано с мерзлотоведением. «Пароконную телегу нашей науки, — мог сказать он Рыкчуну, — одна лошадь не вытянет! Руководитель темы есть руководитель темы! Все должно доставаться ему! А вы хотите сразу стать коренными?! Довольствуйтесь тем, что хотя бы овса получаете наравне со всеми!» — под «овсом» он подразумевал деньги.
Но нет, из осторожности Игнатьев не сказал всего этого Рыкчуну, только подумал, а после ухода Рыкчуна вдруг сообразил, что «эти гаврики» так просто не замолчат, что они будут протестовать, защищаться, «мутить воду», — они были из теста, замешенного на десять лет позже игнатьевского. Первый ветерок уже подул от них в сторону руководства, до урагана было далеко, но, чтобы его гарантированно не допустить, следовало уже сейчас принять меры. Какие?