— Жалко парня, — сказал Лузгин.
— А мать-то, мать зачем полезла! — сказал Дякин, и Лузгин вспомнил, как вздрагивали с каждым выстрелом плечи снайпера Потехина, и как он ответил сержанту, что не знает, попал или нет, и как успокоил Лузгина насчёт кастрюли и капусты. Два дурня молодых, сказал себе Лузгин. Один стрелял да не попал, второй попал, и вся история, и вечером в деревне будут похороны, если к сроку успеет Елагин. И ещё Лузгин подумал, как там без него управится Потехин, правильно ли выложит и упарит картошку, и понравится ли солдатам новая лузгинская еда. А ведь он представлял себе, сидя возле печки, как будет сам раскладывать половником по мискам и смотреть со стороны на едоков, ожидая, когда те его похвалят.
Дом, с чердака которого стрелял Алдабергенов, стоял налево от дороги, во втором проулке, и Махит с охранниками повернули туда, следом мужики с тележкой и Дякин; пришлось за ними брести и Лузгину, хотя он понимал, что впереди, куда они идут, нет ничего хорошего и там ему едва ли будут рады, особенно если узнают, с кем он только что был и откуда явился.
Старые ворота из неровных досок были открыты настежь, словно жильцы собирались уезжать и ждали машину. Во дворе, на бурой утоптанной земле с клочками высохшей травы, стояли мужчины в шапках и женщины в платках, между ними бродили дети с возбуждёнными глазами. Махит и охранники зашли сразу в дом, а Лузгин с Дякиным встали у стенки сарая, куда мужик с деловым видом закатил тележку и тут же вышел с шапкой в руке, посмотрел на людей во дворе и двумя руками надел шапку снова. Лузгин закурил и от пустоты момента спросил Дякина, сколько лет младшему алдабергеновскому брату. Лет семнадцать, ответил Дякин, точно не знаю, а ещё у Алдабергенова есть жена и трехлетняя дочка, но с ним не жили, потому что Узун пил и дрался.
На крыльце под навесом появился Махит, посмотрел на Дякина и ладонью приказал идти.
— И ты давай, — сказал он Лузгину, не разжимая губ, но Лузгин его услышал, потому что, как вышел Махит, все во дворе замолчали. — Надо идти, — шепнул Дякин и сдёрнул с головы вязаную лыжную шапочку.
В комнате на сдвинутых лавках лежали два тела, уже обёрнутые желтоватыми простынями. Вдоль стен стояли женщины и плакали, а посреди комнаты на табуретке сидел парень в белой рубашке.
— Смотри, корреспондент, — сказал Махит, заходя парню за спину и положив ему на плечи длинные ладони. — Смотри, какое горе. Смотри и думай, хорошо думай, кто в этом виноват. Он виноват? — Махит протянул руку к телу худому и длинному. — Она виновата? — Рука указала на тело маленькое и округлое. — Или он виноват? — Махит стиснул ладонями плечи сидящего, и парень заплакал. — Смотри, корреспондент.
— Мне очень жаль, — сумел произнести Лузгин.
— Иди отсюда, — сказал парень, не поворачивая лица.
— Зачем грубишь? — сказал Махит. — Веди себя как мужчина. Этот человек… другой, на нём крови нет. Он — корреспондент, у него есть карточка ООН. Он про нас правду напишет. Напишешь, да?
Лузгин кивнул.
— Словом скажи, словом!
— Да, — сказал Лузгин.
— Я хочу закурить, — сказал парень. — Можно мне закурить?
— Разрешаю, — ответил Махит. — Твой брат много курил.
— Рахмат, Махит-ага, — сказал парень.
— Пойдём, корреспондент, — сказал Махит. — Дальше пойдём. Смотреть будешь. Ты старый человек, а старый человек — мудрый человек. Ты правду напишешь, я знаю.
Сколько же лет Махиту, думал Лузгин, выходя за ним во двор. И тридцать, и сорок, и больше, кто же разберёт под этой бородой, а глаза у него вовсе без возраста, волчьи нехорошие глаза, опасные, с отсутствием какого-либо выражения. Люди с такими глазами, должно быть, очень легко убивают, предположил Лузгин и пожалел, что не остался в траншее с Потехиным. Там, под обстрелом, ему было лучше, чем здесь. Там было страшно, и здесь было страшно, но там он был своим, а здесь чужим и виноватым, и грош была цена махитовским словам по поводу пресс-карточки ООН. Он был здесь, но был с той стороны.
На улице Махит неожиданно взял его под руку и совершенно другим тоном пустился объясняться, как мирное — другого просто нет — нерусское и русское население деревни Казанлык жестоко страдает от истерики русских военных. Он так и сказал: «от истерики». Литературный этот оборот изрядно удивил корреспондента Лузгина, он стал слушать внимательнее и изумился ещё больше, уловив, что Махит говорит ему «вы» и «Владимир Васильевич».