Генрих смущенно потупился и промолчал, хотя ему было что сказать, особенно насчет законных хозяев, да и насчет любви к рыцарям тоже. В чувствах своих соплеменников Генрих, который еще помнил свое первое имя Гайлэ, данное ему при рождении матерью, разбирался хорошо. Но он понимал и то, чем вызваны эти чувства.
Искреннюю симпатию он испытывал, пожалуй, лишь к двоим из всех присутствующих. Первым из них был епископ, вторым — соплеменник Генриха Петр Кайкевальдэ, который, как и он сам, будучи давным-давно оторванным от родных корней, за все время пребывания в Риге не видел ничего хорошего со стороны надменных немецких господ.
«А за что им вас защищать? — очень хотелось ему спросить рыцаря. — За побои, на которые вы так щедры? Или за виселицы, торчащие возле каждого замка, трупы на которых постоянно обновляются? А может, за то, что вы обдираете мой народ как липку, не оставляя даже малости на собственное пропитание?»
Спросить громко и звонко, чтобы слышал не только этот окровавленный гость, но и все, кто здесь присутствует. Может, он так и сделал бы, но понимание того, что вместе с ним озверевшая толпа в клочья разорвет и брата Петра, удержало его от самоубийственных фраз. А еще надежда на то, что придет светлый час, когда не останется ни одного некрещеного лива, лита, лэтта, семигалла и прочих, после чего тяжкий гнет над его соплеменниками непременно должен будет ослабнуть.
И он только деликатно поправил:
— Я — лэтт.
— Все вы… — Рыцарь, не договорив, вновь закашлялся, ноги его подкосились, и он рухнул на холодный пол, застланный свежей соломой.
— Унести, — распорядился епископ. — А вы помогите ему прийти в чувство, — обратился он к Петру и Генриху.
Мозг его, как и всегда в критические минуты, заработал с молниеносной быстротой, откидывая ненужное. Потому он и сообразил немедленно под благовидным предлогом удалить своих людей из залы, дальнейшее пребывание в которой становилось для них весьма нежелательным. Да что там — смертельно опасным.
Тут же, не давая никому опомниться, он, повелительно указывая на пустующие столы, громко заметил хозяевам Гольма:
— Пока меня не будет, надо бы как следует накормить гостей. Вели подать на столы, Конрад. Да и вина не позабудьте, Карл, — после чего произнес, обращаясь ко всем остальным: — На дворе уже стемнело, и до утра все равно мы ничего сделать не сможем. К тому же многое еще неясно. Сейчас я попробую привести раненого в чувство и как следует расспросить его, после чего немедленно вернусь.
— Да чего тут расспрашивать?! Нужно немедля спешить к Кокенгаузену! — возмутился Рудольф из Иерихо. Его, как владельца замка, больше всех прочих обуревала жажда действовать, причем действовать немедленно.
— Да, — пробасил фон Мейендорф, которого продолжала терзать тревога за Гернике. Но тут в залу на огромном блюде внесли целиком запеченного молочного кабанчика, и он, сглотнув обильную слюну, закончил свою фразу совсем в ином ключе: — Хотя… может, так и впрямь будет лучше. Ночью не больно-то повоюешь, — примирительно заметил он Рудольфу. — К тому же, — это он произнес, уже отрывая заднюю ляжку кабанчика, — я как-то не привык воевать с пустым брюхом и не опрокинув шесть-семь чаш доброго вина.
Слуги нескончаемой чередой вносили все новые и новые блюда, так что изрядно проголодавшиеся рыцари громким чавканьем выразили свое абсолютное согласие с фон Мейендорфом. Рудольф окинул сумрачным взглядом своих соседей, хотел было сказать что-то резкое, но затем сдержался, решив, что скорее всего и впрямь лучше дождаться возвращения епископа.
А епископ остановился у самого выхода, обернулся и не очень громко, но отчетливо произнес, пристально глядя на другого Рудольфа, прибывшего из Стотлэ:
— Ты грозился побить русичей, рыцарь? Я думаю, что совсем скоро у тебя будет возможность померяться с ними силой.
Не дожидаясь ответа, он вновь развернулся и пошел дальше.
— Да хоть завтра, — запальчиво крикнул в спину уходящему епископу Рудольф и вгрызся зубами в гусиный огузок.
Через час, когда почти все уже насытились, а добрая половина присутствующих вдобавок успела еще и изрядно захмелеть, Альберт вновь появился среди рыцарей. На сей раз он был уже один, распорядившись, чтобы Петра и Генриха покормили отдельно. Большую часть того, что ему было нужно, он узнал. Едва он появился в зале, как все мгновенно притихли.
Худое аскетичное лицо епископа оставалось непроницаемым. Лишь когда он занял свое прежнее место, кое-кто успел заметить, что тонкие длинные пальцы его, которыми он все время машинально касался своего кубка, заметно дрожали. Некоторое время он стоял молча, затем, сделав глубокий вдох, медленно произнес: