Книги

Красное золото

22
18
20
22
24
26
28
30

…А предшествовавшая Тане Аня, напротив, сама требовала постоянного внимания, и когда ей оного внимания не оказывали в достаточной мере, принималась изображать трагичную фигуру не понятого современниками лорда Байрона. В юбке. Она произносила страстные монологи — я не реагировал, стараясь не провоцировать развитие и углубление ее душевных терзаний. Тщетно, потому что изводила она себя исключительно ради самого процесса вышеозначенных терзаний и остановить в этот момент поток ее претензий к миру (в целом) и ко мне (в частности) не смогли бы даже герои-панфиловцы. Если Аня заводилась, а я продолжал читать, она вырывала книгу у меня из рук; если я пил кофе — обливала меня кофейной гущей, — я молчал, как коммунист на допросе в деникинской контрразведке, потому что был молод и считал, что все недостатки исправимы, да к тому же и не был окончательно уверен, что это именно недостатки, а не, скажем, прихоть или легкая дурь… Каждый раз дело заканчивалось тем, что она запиралась в ванной и безутешно рыдала. Если бы нас в такие моменты мог видеть сторонний наблюдатель, он непременно окрестил бы меня Синей Бородой, а про Анюту горько процитировал из весьма мною уважаемого Пушкина:

Муж у нее был негодяй суровый. Узнал я поздно. Бедная Инеза!

И всегда в подобные моменты мне казалось, что сквозь свои горестные вопли она чутко прислушивается: не страдаю ли я, случайно, по ней и не казню ли себя за причиненные ей невыносимые мучения. Я, разумеется, нисколько себя не казнил, особенно если по телевизору показывали интересный фильм, и тогда она заходила на второй вираж. Зачем все это было нужно, я и по сей день понять не могу…

В один прекрасный день Аня гордо вышла под вечер из залитой ее горючими слезами ванной комнаты (как еще к соседям не протекло, непонятно) и, приняв жертвенную позу Жанны д`Арк перед аутодафе, решительно изрекла: «Ростислав! (она никогда не называла меня Ростик или, к примеру, Славик, а только вот так — Ростислав)… Ростислав, — сказала она, — ты свинья!» У меня был, естественно, несколько иной взгляд на мою скромную персону, но чтобы избавить себя от непременной дурацкой сцены расставания, которую Анюта наверняка уже отрепетировала во всех деталях, с заламыванием рук и Монбланом упреков, и в которой мне совершенно недвусмысленно отводилась роль в лучшем случае поглощающего стада молодых неопытных девиц злобного Минотавра, да еще потому, что я всегда по природе своей был несколько трусоват, я с готовностью заранее признал ее правоту, вежливо извинился и мужественно удрал (из собственной квартиры, между прочим!) к Мише — пить водку за упокой очередного романа. А когда через пару дней вернулся — Анны уже не было. Не было так же ее вещей и моего двухтомника Блока, прихваченного, видимо, за отсутствием в доме произведений лорда Байрона. И совсем уж меня убило то, что на полу в прихожей лежали ножницы и — аккуратной горкой — пестрые квадратные лоскутки подаренного мне ею на 23-е февраля галстука. Блок, Байрон и ножницы вязались мало, что-то из этого, стало быть, было дурной игрой, а вот что именно, я так и не понял… Ключи она отдала соседке и та, когда я их забирал, смотрела на меня, как спартанцы на «бессмертную» гвардию персов. Думаю, с характеристикой, которая была Анной выдана на меня тете Маше, меня бы и в крематорий не впустили. Даже со своими дровами… Аня до сих пор со мной не здоровается и не разговаривает, когда мы изредка встречаемся где-нибудь в гостях у общих знакомых. То ли, как утверждает Миша, до сих пор любит, то ли просто не может простить мне своего не отыгранного бенефиса.

Стекла в автобусе были от налипшей грязи совершенно непрозрачными, в таких условиях должна хорошо развиваться клаустрофобия. В салоне пахло бензином и каталась по задней площадке случайно пропущенная старушками зеленая бутылка из-под пива. Садиться на одно из немногочисленных свободных мест я не стал из боязни уснуть — так и простоял всю дорогу, уставив нос в заоконную муть. А по ногам моим била и била настырная бутылка…

…Приблизительно в то же время прогорела безумной вспышкой артиллерийского салюта яркая и безумная, как любая вспышка, страсть между мной и одной моей однокурсницей. Вспыхнула ярко — и погасла. Так же, как сунутый в воду бенгальский огонь: шипя, но мгновенно… Инна была яркая, но серая. Этакая ярко-серая мышка. К тому же она была из тех, кого в конце восьмидесятых именовали «мажоры» (переводить не надо?) и доподлинно знала, что судьба ей предстоит такая же яркая, как она сама. Небывалая, в общем, ей была уготована будущность. Правда, в чем именно будущность сия будут заключаться, она, разумеется, объяснить не могла, только закатывала глаза и загадочно изгибала уголки губ… Ну а я, убогий, по той же классификации был, получается, абсолютный «минор» без каких бы то ни было светлых перспектив и вообще — не соответствовал. Формальным же поводом к разлуке послужила ее маленькая собачка неизвестной мне породы, черная и злая, как собака Баскервилей в масштабе один к десяти. Эта шавка повадилась хватать меня за пятки, то ли ревнуя хозяйку, то ли будучи просто излишне эмансипированной идиоткой, и однажды, когда меня совсем одолели эти пограничные провокации, я запер ее в книжный шкаф. На мой взгляд, на фоне фолиантов полного собрания сочинений известного историка Соловьева беззвучно тявкающая за стеклом тиранша смотрелась вполне импозантно, но у Инны было почему-то диаметрально противоположное мнение, мы тут же повздорили, я был немедленно отлучен от тела и изгнан — в назидание. А когда она решила меня простить, я был уже занят. В назидание. О чем, сказать по чести, иногда сожалел, ибо было в Инне нечто неуловимо-притягательное, нечто такое, на уровне флюидов, под наносной мишурой «мажорства». Но я был тогда молод и глуп, соскрести эту тонкую скорлупку не сумел — и прошел мимо…

Вообще, всегда как-то так складывалось, что дольше одной недели я бесхозным не оставался. Именно поэтому, трясясь в дребезжащем автобусе в сторону центра и обдумывая материалы кандидатской диссертации, одновременно с этим в каком-то более глубоком слое сознания я размышлял — кто и когда возьмет меня в свои нежные женские руки и пригреет на груди в течение пяти оставшихся дней.

Интересно, почему я вообще вдруг принялся вспоминать все эти жизненные перипетии?… А потому, наверное, что все наши деяния когда-нибудь в последующей жизни всплывают. И либо бьют, либо ублаготворяют. «Аукается», как говорит наш мудрый народ. Забавно, кстати — из всего вышесказанного и перечисленного должно следовать, что я какой-то ущербный. Неправильный. Но почему же я этого не чувствую?

ГЛАВА 2

«Икарус», чихнув, остановился. Меня безо всяких потерь вынесло под легкий снежок в потоке скучившихся на задней площадке пассажиров в таких же как у меня неопределенного цвета и покроя куртках и стоптанной обуви. Но это разве давка! Вот, помню, когда в институт ездили, вот это давка была! Новый корпус гуманитарных факультетов располагался на юго-западной окраине, в богом забытой новостройке, и ходил туда всего один маршрут общественного транспорта. Проседавшие брюхом до асфальта несчастные рогатые троллейбусы очень живо напоминали банки с селедкой-иваси, когда нескольким сотням спешивших в одно и то же время на лекции студентов удавалось в эти машины втиснуться. И считалось за счастье, если после поездки сохранялась на одежде хотя бы пара пуговиц…

Здание архива, серое и унылое, по фасаду занимало полквартала и ограничивалось выступающими в сторону проезжей части полукруглыми башнями, отчего в целом напоминало мрачные феодальные замки времен Гуго Капета, какими их изображают в штатовских псевдоисторических фильмах. Очевидно, проектировавший это сооружение архитектор либо был отчаянно влюблен в Средние века, либо являлся изрядным мизантропом. Сходство с цитаделью какого-нибудь лендлорда усиливалось почти полным отсутствием окон и узким, стрельчатой формы, центральным входом — только вместо закованного в тусклый металл ландскнехта с алебардой или, скажем, бородатого йомена с огромным, в рост человека, гибким луком, топтался там, в глубокой нише, неопределенного возраста малый в пятнистом армейском камуфляже и дымил вонючей отечественной сигареткой, сплевывая под ноги себе и прохожим. Ну, в этом мы от времен феодализма недалеко ушли. Можно сказать — там и сидим… Помню, этот страж ворот как-то не хотел выпускать меня из здания, когда я в очередной раз засиделся дольше обычного, мотивируя это тем, что он устал («Караул устал!» — объявил матрос Железняк депутатам Учредительного собрания и оное собрание разогнал) и ему «в лом за ключом бежать». «Бежать» ему до вахты, где хранились ключи, было при этом метра три. Таких людей встречается почему-то очень много именно среди охранников всех мастей. А впрочем, это вполне понятно: делать он ничего не умеет, жена дома пилит, футбол рекламой прерывают… В общем, мучается человек несказанно от ненужности своей и общежитейской неустроенности. А здесь — другое дело! Пост доверили, курточку выдали, как Буратине — сразу ощущается значимость личности и ее примат над всеми оными, через охраняемый этой личностью пост проходящими. И стоит добрый молодец — грудь колесом, ноги шире плеч — помойку какую-нибудь сторожит, комплексы свои реализует. Чем не средневековье? Ленин в каком-то смысле верно говорил, что Россия перепрыгнула из феодализма в социализм, минуя стадию капиталистического общества. Только забыл указать, что без этой стадии социалистическая явь от дремучего феодализма отличается только наличием метрополитена и атомной бомбы… И никуда нам от этой дикости и варварства не деться еще очень долго.

Во время учебы в институте я первое время занимался историей Северной Америки, точнее — историей гражданской войны между Севером и Югом. Тема — интереснейшая, а у нас о тех событиях никто ничегошеньки не знает, а если и знает, то исключительно по «Унесенным ветром». Книга замечательная, спору нет. Маргарет Митчелл — спасибо от лица человечества. Только пишет она в основном о судьбах отдельных людей, события же идут не более чем фоном, когда — занимательным, когда — трагичным, но именно — фоном. А между тем эти события и сами по себе достойны отдельного пристальнейшего беспристрастного изучения. Вот этим-то я и пытался заниматься два первых года обучения в институте.

А потом понял, что тему мне придется, к величайшему моему сожалению, поменять, ибо нельзя работать серьезно, не имея возможности пользоваться историческими источниками. А откуда, скажите на милость, в нашем городе могут взяться документы о дипломатических проблемах и военных действиях, приключившихся мало того, что почти сто сорок лет назад, так еще и на другой стороне планеты? А если бы и нашлись — так я английский знаю только в пределах ненормативной лексики из голливудских боевиков. Конечно, и генерал Ли, и генерал Шерманн могли теми же словечками пользоваться, и даже наверняка пользовались — под Геттисбергом, например. Но изучать-то приходится не устные сообщения, ибо диктофонов тогда и в помине не было. А всевозможные донесения они, надо полагать, писали вполне литературно, то есть — для меня совершенно не читабельно…

В общем, пришлось мне с одной гражданской войны в срочном порядке переквалифицироваться на другую — на нашу родимую, благо общие принципы возникновения и течения сих войн во многом сходны, да и проходила последняя аккурат в наших краях. И документов тех времен в городском архиве было видимо-невидимо. Разумеется, всю войну, с восемнадцатого по двадцать второй год, я рассматривать не мог, да и не почитал необходимым, честно говоря, ибо какой же я тогда историк? Хороший ученый берет лишь какой-то один аспект проблемы, но зато уж его-то изучает и разрабатывает досконально, вдоль и поперек, как старатель — богатую золотую жилу, с поднятием на свет божий всех подводных камней и развенчиванием старых мифов, коими любое достойное внимания историческое событие обрастает, как сырой пенек — мхом.

Да вот хоть, к примеру, та же самая приведшая к социалистической революции октябрьская заварушка в Петрограде… Выпили, понимаешь, дезертиры лишнего, хотели добавить — ан негде, сухой закон кругом, винные погреба закрыты-опечатаны и дородные усатые милиционеры из бывших городовых у тех запертых дверей маячат, не дают солдатам-матросам от фронтовых горестей забыться. Спасибо, нашелся добрый барин, из себя — невелик ростом, лысоват, и глаза такие добрые-добрые… Надоумил, что делать: «А идите-ка вы, — говорит так интеллигентно, — това`ищи в Зимний. Там у минист`ов-капиталистов все пог`еба от водочки ломятся, сальце, опять же, архип`иятное имеется, у т`удового на`ода подло отнятое, ну и д`угое-всякое. Так что, впе`ед, това`ищи, впе`ед! Как гово`ится — смело, това`ищи, с богом! А мы тут с Фе`иксом быст`енько базис под эт-дело подсунем и вам с б`оневичка все как есть обскажем…». В общем, самый человечный человек на тот момент оказался. Послушались мужики умного барина, да и пошли в Зимний, а заодно, чтобы два раза не бегать, почту и телеграф захватили, там у инженеров тоже было немного для технических надобностей… На улице — холод собачий, темень, а у Зимнего дворца — штабеля дров, у трудового народа, стало быть, украденных, и яркий свет из окошек льется — это, по всему видать, министры-капиталисты жируют. И видно при этом ярком свете, что дрова какие-то чудные бабы в галифе и с берданками сторожат, говорят: «Ударный батальон!». Ну, дезертиры — ребята не промах, ударниц тут же ударно и употребили по прямому назначению, а потом через дрова перелезли и во дворец вломились. Порезвились, знамо дело, в хоромах царских, как без этого… Да и то сказать — сколько лет эксплуататоры поганые кровушку народную пили. Душегубы! В общем, пообломали руки-ноги голым мраморным теткам (срамотища-то какая, прости господи!), нагадили на наборный паркет, пристрелили на спор парочку каких-то юнцов в погонах, а тут вдруг баре в пенсне откуда ни возьмись, «не трогайте Венеру!», говорят, «не плюйте на пол!», еще чего-то… Ну, их в кутузку и упрятали, пока до греха не довели. А тут «Аврора» из носового бабахнула — это оставшаяся на крейсере братва напомнила, чтобы и про них, значит, не забыли, в смысле водочки и сальца… Наутро, как проспались солдаты-матросы-дезертиры в своих казармах да флотских экипажах, как вспомнили вчерашнее — стыдно стало, сил нет. А делать нечего — эти, в пенсне, уже в СИЗО на шконках парятся. И отпустить нельзя — опять ведь жировать станут. Вчера надо б было их пристрелить, да русские люди в угаре — добрые, ежели подраться неохота. А нынче уж и рука на старых трясунов не подымется… Ильич в Смольный прибежал, остатки волос растрепаны, сам в растерянности — кто ж думал, что вчерашняя солдатская пьянка так закончится? «Стыдно-то как, това`ищи, о том ли мы в Шу-Шу мечтали… Надюша, пове`ишь ли — пошутить ведь хотел над вшами окопными, а оно вон как вышло»… Кругом кутерьма, бежит матрос, бежит солдат, стреляет на ходу, пихается некультурно, какой-то с бородой про кипяток спрашивает, будто он, Ильич, при бойлерной сторожем служит… В общем, пошло тут по Расее триумфальное шествие Советской власти: городовому — в морду, замок с винного склада — долой, сплошное вокруг равенство, братство и, возможно, даже свобода. Понятное дело, по пьяни постреляли каких-то трезвенников… А чтобы не стыдно было смотреть в вопрошающие глаза потомков, своя братва из сидевших при Николашке козлобородых интеллигентов с верхним образованием сочинила байку про штурм Эрмитажа, перед которым взятие Карфагена римлянами или захват Константинополя крестоносцами кажутся детской возней в песочнице…

Нравится версия? Мне — не очень, но в ней много правды, а это означает, что она имеет полное право на существование. Как минимум. И «мха» в ней, кстати, ничуть не больше, чем в официальной версии большевистских историков…

Шел к финалу пятый час безвылазного сидения за заваленным папками столом. Сегодня я просмотрел огромное количество всевозможных архивных документов, отыскивая по крупицам материалы по своей тематике. Эк я сегодня ударно потрудился-то, право слово, молодец я у себя сегодня… А был бы еще больший молодец, если бы все вовремя делал, а не тянул до последнего, — подпортил мне настроение ехидный внутренний голос. Я-то, признаться, надеялся, что он хоть здесь меня третировать не будет… Вот чем ты, такой-сякой, занимался в отведенные на занятия библиотечные дни?… Я вспомнил — чем, и довольно ухмыльнулся, но тут же себя одернул и опасливо зыркнул глазами по сторонам: не видел ли кто, случайно, моей шкодливой кошачьей усмешечки? А то будут потом пальцами тыкать и о нарциссизме речи невзначай заводить… Не лыбься, не лыбься, дон Жуан ты недоделанный, — одернул меня голос, — не вытащил бы тогда Катюшу с работы, а поехал бы лучше делом заниматься вместо блуда, уже бы все и закончил… Если бы — не историческая постановка вопроса! — отбрыкнулся я от внутреннего инквизитора и помассировал пальцами переносицу.

В глазах рябили и сливались выцветшие от времени казенные строчки, отбитые в полевых штабах заскорузлыми, привычным к сапожной дратве или ружейному затвору, корявыми пальцами на расхлябанных «Ундервудах», исполненные фиолетовыми чернилами каллиграфическим почерком штабных писарей на именных бланках разбитых артиллерийским огнем провинциальных гостиниц и нацарапанные вкривь и вкось на случайных огрызках бумаги химическим карандашом на ходу, на бегу, на скаку, под шквальным огнем проигрывавшими или, наоборот, побеждавшими в жестоких междоусобных сечах рабочими, юнкерами, шахтерами, казаками, членами реввоенсоветов, генералами, комиссарами и командирами партизанских отрядов…

Спина затекла от долгого сидения в согбенной позе. Я откинулся на спинку древнего скрипучего стула — на нем, должно быть, еще земские деятели прошлого века сиживали — и шумно вздохнул. Сидевший за соседним столиком седенький старичок профессорского вида (пожалуй, только ермолки не хватало для полноты образа) оторвал близорукие глаза от пухлой папки с отчетами о проведении давно отшумевших партконференций и неодобрительно воззрился на меня — что ж вы, дескать, молодой человек, тишину и покой храма науки нарушаете?… Я миролюбиво улыбнулся в ответ. Старичок звался Марк Самуилович и был местной достопримечательностью: вот уже лет двенадцать, с тех пор, как открыли для изучения многие ранее закрытые материалы, он ходил в архив, как на работу, с утра до вечера, каждый божий день, за исключением Нового года. В далекую «первую пятилетку репрессий» ему каким-то чудом удалось уцелеть, не взирая на имя-отчество и яркую семитскую внешность — я догадывался, каким именно образом, тогда многие так спасались: «лучше друг без двух, чем сам без одной», как говорят любители преферанса. Цинично? Да. Но когда жить захочется, мне кажется, многие предпочтут стать циниками…

Мне было любопытно — прав ли я в своих домыслах, но не расспрашивать же старика напрямую. Такими вещами вообще интересоваться не принято… В общем, прошлое его было окутано мраком, а в настоящем он методично и рьяно изыскивал подтверждения тому, что все тогда, в эту «пятилетку», было верно и оправдано. Стало быть, и в самом деле гложет его зыбкая неуверенность: прожил ли он так, «чтобы не было мучительно стыдно, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое»… Только, разумеется, имеется при этом в виду диаметрально противоположное тому, о чем писал бедный инвалид Островский. В Марке Самуиловиче ветхозаветная мораль многих десятков поколений богоизбранных предков исподволь брала верх над внедренными в сознание принципами морали пролетарской и он, раздираемый на части этими взаимоисключающими силами, все пытался и пытался найти себе оправдание — перед испытующими взорами тех самых ушедших в Лету поколений… По крайней мере, так я все это понимал, потому что результатов своих поистине титанических трудов бывший преподаватель Истории КПСС на Высших партийных курсах не публиковал никогда и никакими иными способами с изысканиями своими никого не знакомил…

Большой объем просмотренного материала настоятельно требовал хотя бы приблизительного осмысления, иначе уже к вечеру все забудется, никакие выписки и схемки не помогут. Поэтому я решил устроить себе вполне заслуженный перекур, а заодно перекусить, чем бог послал, в жидком архивном буфете.