– Привет, дружище! – изобразил радость Акакий, цепко и трезво оглядывая Максима и его спутницу. Ему удалось ничем не выказать пренебрежения к достоинствам Керкиры – политик, Смерть его забери. На нем болтались полосатый сине-серо-черный свитер и мешковатые штаны темно-синего цвета, а грубые башмаки воловьей кожи топтали расписанные завитками плитки пола. – Переведи, что ли, а то эта ворона по-дольменски болтает, ни хрена разобрать невозможно.
Его спутница прыснула в кулачок, Максим взглянул на нее и только тут понял, что это Варя: до этого она стояла к нему спиной, а тут повернулась и изогнула пухлые губки светской улыбкой. Одета она была, как всегда, до предела элегантно – платье цвета зеленого бутылочного стекла, нарядное и странноватое, с узким лифом и рукавами, чуть закрывающими локти, сидело на ее похудевшей после родов фигуре как влитое. На пристрастный взгляд Максима, рядом с мужем она смотрелась как генерал возле ополченца.
Варя была вдрызг пьяна.
– Она ведь немного и по нашему понимает, Акакий, – хмыкнул Максим, чем добился того, что тот едва заметно побледнел и покосился на Антонию. У него были крупные доли в нескольких оружейных и мобилестроительных фабриках, и он явно не хотел бы поссориться с дольменскими заказчиками их продукции.
Антония между тем беззаботно опорожняла очередной бокал с кислятиной.
– Ах, Максимушка, – простонала вдруг Варвара, отвалилась от вазы и повисла на его шее, мазнув помадой по щеке. – Поверишь ли, родила за два часа!
– Поздравляю, – искренне порадовался за нее чиновник. В то же время глубоко внутри него по-прежнему тлел уголек боли, будто не Максим дал себе клятву забыть о прошлом, в котором, собственно, ничего и не было – так, отзвук несостоявшегося брака, смутное ощущение родства.
И продолжалось-то это прошлое всего несколько минут, когда дом Мануиловых подвергся нападению обезумевшей толпы, а они стояли на площадке лестницы, в полумраке. А надо же, какие глубокие корни пустило, что до сих пор их истлевшие отростки все клубятся, плетут паутину в подземелье души, разъедают камень ее стен… Но были еще и стихи о звездах, и бегство от озверевших гвардейцев в синематографе. Да с ним ли это все произошло? Как будто он поглядел на страницы старой, века пылившейся на полке книги, стараясь разобрать иностранные слова, и они внезапными вспышками являют ему скрытый в тексте смысл и снова прячутся, словно речной лангуст под камень.
Поверх плеча Вари блеснул острый, будто бебут, взгляд Акакия, но тут же погас, размытый ресницами. Сегодня всем можно все – и говорить, и делать. И замшелым ретроградом прослывет тот, кто потом хоть словом помянет происшедшее.
Керкира выдернула его из неловких, тяжелых объятий Вари – та за последние годы слегка располнела и мало уже напоминала хрупкую девчонку, что когда-то жила в доме у Вассы, – и Максим очнулся. Ему показалось, что сейчас, сию минуту он был очень близок к тому, чтобы понять матушку Смерть и ее невероятную, притягательную мощь. Но грянула музыка – неловкого клавесинщика оттащили наконец от инструмента, потому что приглашенный на банкет оркестр вернулся от столов и разом включился в игру – и первые же аккорды вымыли из сознания Рустикова всякие попытки понять этот мир смертельной случайности. Играли старый гимн Селавика, и даже Антония, что-то с экзальтацией говорившая жене Саввина, замолкла. Нарочно, что ли, ее держат подальше от остальных гостей?
– Что это? – воскликнул Евграф. Мальчишка так и не отстал от переводчика, вынашивая свой заведомо дурацкий вопрос. – Как такое?…
– Возможно, возможно, сударь! – важно выступил Саввин. Бокал в его руке опустел, и он принялся махать рукой, призывая слугу с бутылкой.
Разглядеть среди снующей публики Прохорова никак не удавалось, и Максим уже собрался оставить компанию, по возможности избавившись наконец от долговязой Керкиры. Но леди Антония ухватила его за рукав камзола и потащила на свободное место между столами. Там уже сформировалось несколько танцующих пар, и переводчику невольно пришлось к ним присоединиться. Горячая, быстро вспотевшая супруга атташе Кенсорина властно закружила его в танце, то и дело обвисая на нем, словно шуба на вешалке. Очевидно, раз в году она позволяла себе такие вольности. Ромбовидные сережки Антонии царапали переводчику шею.
– Ах, только вы тут можете понять меня, сударь, – проговорила она по-дольменски, закатив подведенные синим глаза. – Эта дурочка Саввина не поняла ни слова. И остальные тоже. Кажется, они даже смеялись надо мной, нахалы!
Валторны и альты вступили в дело, и не хватало только грома большого барабана. Но танцевать под бывший государственный гимн Селавика! Поистине сегодня день чудес – мало того, что вывесили портрет предпоследнего Короля, так еще и гимн сыграли в новой редакции, превратив его в подобие вальса.
– Вы не устали, мадам?
– Ничуть, Макси. Хочешь, поднимемся куда-нибудь повыше? А кстати, я ни разу не была на втором этаже дворца.
– Я тоже… Не стоит, сударыня, господин Кенсорин и другие приглашенные могут увидеть нас. Лучше как-нибудь потом.
– Потом? – прищурилась она. – Мне бы следовало прогнать вас, сударь, за дерзость, но я прощу вас как дикаря и невежу. – На минуту Антония отвердела и отстранилась от чиновника, гордо задрав подбородок. Максим после мимолетного недоумения сообразил, в чем причина ее перемены, и примирительно улыбнулся.
– Простите, сударыня, я еще так мало знаком с практикой ваших национальных обычаев, – сказал он и вновь привлек женщину к себе. У него уже начала кружиться голова от мелькания светящихся рожков и свечей на высоких люстрах, шума и омывающих его волн запахов – пота, пищи, парфюма, воловьей кожи и прочих, трудноразличимых.