Англия тоже пережила буржуазную революцию, даже на целое столетие раньше Франции, но — именно поэтому — в условиях гораздо меньшего общего развития. Революция в конце концов привела к компромиссу между аристократией и буржуазией, и они основали монархию сообща. Английскому среднему классу не пришлось вести такую упорную и длительную войну против королевской власти и аристократии, как третьему сословию во Франции. Но даже во Франции историческая наука, лишь озираясь на прошлое, поняла, что борьба третьего сословия на самом деле классовая борьба; в Англии же мысль о классовой борьбе возникла совершенно внове, когда пролетариат, во время билля о реформе 1832 г., вступил в борьбу с господствующими классами.
Это различие объясняется тем, что крупная промышленность гораздо глубже взрыла почву в Англии, чем во Франции. Она уничтожила старые классы и создала новые в почти осязательном процессе развития. Внутренний строй современного гражданского общества был в Англии гораздо более прозрачный, чем во Франции. Энгельс понял из истории, а также из знакомства с сущностью английской промышленности, что экономические явления, которым до того историческая наука не придавала никакого или же самое ничтожное значение, являются — по крайней мере, в современном мире — решительной исторической силой; они были основной причиной, вызвавшей столкновения классовых интересов в наше время, и там, где противоположность интересов наиболее усиливается при развитии крупной промышленности, это в свою очередь ведет к возникновению политических партий, к партийной борьбе и тем самым становится основой всей политической истории.
И деловые интересы Энгельса к тому же направляли его внимание прежде всего на область экономических отношений. Свое сотрудничество в «Немецко-французских ежегодниках» он начал с критики национальной экономии, как Маркс начал с критики философии права. Его маленькая статья написана еще с юношеским задором, но уже свидетельствует о редкой зрелости суждений. Нужно было быть немецким профессором, чтобы назвать эту статью «чрезвычайно путаным пустячком». Маркс очень верно назвал ее «гениальным эскизом». Это был именно «эскиз»: то, что Энгельс говорит об экономических теориях Адама Смита и Рикардо, далеко не имеет исчерпывающего характера и даже не всегда верно, а многие его возражения против них были уже, быть может, отчасти высказаны английскими и французскими социалистами. Но действительно гениальной была попытка вывести все противоречия гражданской экономии из действительного ее источника — частной собственности. Этим Энгельс пошел дальше Прудона, который боролся против частной собственности, оставаясь на почве частновладельческого строя. Энгельс же говорил про обесчеловечивающее влияние капиталистической конкуренции, про мальтусовскую теорию народонаселения, неустанно растущую лихорадочность капиталистического производства, кризисы промышленности, закон о заработной плате, про успехи науки, которые, при господстве частной собственности, превращаются из средств освобождения человечества в средства все большего порабощения рабочего класса и т. д. Сказанное им содержало плодотворные корни научного коммунизма в области экономической, и Энгельс действительно первый открыл эти корни.
Он сам слишком скромно судил о своих заслугах, когда сказал однажды, что «окончательная, точная выработка» его экономических положений принадлежит Марксу. Точно так же ошибался он в своей скромности, когда говорил: «Маркс стоял выше нас всех, обладал большей дальновидностью и быстрее все охватывал своим взором» или еще когда сказал однажды, что Маркс в конце концов сам бы открыл все, что сказано было им, Энгельсом. На самом деле в их молодые годы и в той области, в которой должен был произойти и произошел решительный бой, Энгельс был тем, кто больше давал, и Маркс многое воспринял от него. Маркс был, несомненно, более одарен в философском отношении, и прежде всего был человек более систематичного мышления. Если желать позабавиться детскими гаданиями на тему, если бы да кабы, ничего общего не имеющими с историческим исследованием, то можно задаться вопросом, справился ли бы Энгельс с их общей задачей в ее более осложненном французском виде так, как с нею справился Маркс. Но эту же задачу в более простой английской форме Энгельс разрешил не менее удачно, чем Маркс, и эта заслуга его недостаточно оценена. Впрочем, как раз в односторонне экономическом отношении его критика национальной экономии представляет довольно много недочетов. Тем, чем она выделяется и что знаменовало в ней существенный рост познания, автор обязан диалектической школе Гегеля.
Философская исходная точка выступает и с внешней осязательностью во второй статье, напечатанной Энгельсом в «Немецко-французских ежегодниках». Он изображал в ней положение Англии ссылками на одно произведение Карлейля, которое отметил как единственную достойную внимания книгу из литературной жатвы целого года. Такая бедность была характерной противоположностью французского богатства. Энгельс писал по этому поводу о духовном истощении английской аристократии и буржуазии; он утверждал, что образованный англичанин, по которому на континенте судят об английском национальном характере, самый презренный раб под солнцем, задыхающийся среди предрассудков — главным образом религиозных. «Только неведомая на континенте часть английской нации, только рабочие, парии Англии, бедняки, действительно добропорядочны и достойны уважения, невзирая на их грубость и деморализацию». От них идет спасение Англии, в них есть еще творческое начало; у них нет образования, но нет и предрассудков; у них еще есть силы, которые они могут применить к свершению великого национального дела; у них еще есть будущее. Энгельс указывал на то, как, выражаясь по Марксу, философия начинает пускать корни на этой «наивной народной почве»: штраусовская «Жизнь Иисуса», которую ни один приличный писатель не решался переводить и ни один издатель с именем печатать, вышла в переводе одного социалистического лектора, и ее распространяли выпусками по одному пенсу среди рабочих в Лондоне, Бирмингеме и Манчестере.
Энгельс перевел «прекраснейшие» из «местами дивно прекрасных» страниц книги Карлейля, рисующей положение Англии в самых мрачных красках. Но он возражал против тех путей к спасению, которые предлагал Карлейль, как, например, новая религия, пантеистический культ героев и многое другое, и ссылался на Бруно Бауэра и Фейербаха. Он доказывал, что все возможности религии исчерпаны — даже пантеизм, с которым тезисы Фейербаха в Anecdota покончили навсегда. «До сих пор всегда ставился вопрос: что такое Бог? — и немецкая философия ответила на это: Бог есть человек. Человеку нужно только познать себя, измерить все жизненные отношения собственной меркой, судить о них применительно к себе, устроить мир истинно по-человечески, согласно требованиям своей натуры; тогда он разрешит загадку нашего времени». И как Маркс истолковал фейербаховского человека, видя в нем существо человека, государства, общества, так Энгельс увидел в человеческой сущности историю, которая «наше одно и все» и выше для «нас», чем для всех прежних философских направлений, выше даже, чем для Гегеля, ибо для него она была только проверкой его логической задачи.
Чрезвычайно интересно проследить в тех статьях, которые Энгельс и Маркс напечатали каждый по две в «Немецко-французских ежегодниках», как у них обоих зарождались одинаковые мысли, только по-иному окрашенные: у одного в свете Французской революции, у другого в свете английской промышленности, этих двух мощных исторических переворотов, с которых начинается история современной гражданской общественности. При таком различии окраски мысли их все же, по существу, одинаковые. Если Маркс вычитывал из человеческих прав анархическую сущность гражданского общества, то Энгельс следующим образом толковал конкуренцию, «основную категорию экономиста, его любимейшую дочь»: «Что сказать о законе, который может утвердиться только путем периодических революций — промышленных кризисов? Это естественный закон, опирающийся на бессознательность заинтересованных в нем». Если Маркс пришел к выводу, что человеческая эмансипация осуществится только тогда, когда человек путем претворения своих сил в силы общественные сделается родовым существом, то Энгельс, соответственно этому, говорит следующее: производите сознательно, как люди, а не как разрозненные атомы без родового сознания, и тогда вы покончите со всеми искусственными и беспочвенными противоречиями интересов.
Отсюда видно, что они думали согласно, почти одинаковыми словами выражая свои мысли.
«Святое семейство»
Первой совместной работой Энгельса и Маркса было сведение счетов с их философской совестью. Оно облеклось в форму полемики против «Всеобщей литературной газеты», которую Бруно Бауэр издавал в Шарлоттенбурге с декабря 1843 г. вместе со своими братьями Эдгаром и Эгбертом.
В этом органе берлинские «свободные» пытались обосновать свое миросозерцание, или то, что они называли таковым. Бруно Бауэра Фребель приглашал работать в «Немецко-французских ежегодниках», но он в конце концов не решился примкнуть к этому изданию и продолжал твердо держаться своего философского самосознания. Упорство Бауэра объясняется, в сущности, не только тем, что его личное чувство было очень больно задето Марксом и Руге. Его едкие замечания о блаженной памяти «Рейнской газете», о «радикалах», об «умниках 1842 г.» имели также и внутреннее обоснование. Быстрота, с которой романтическая реакция уничтожила «Немецкие ежегодники» и «Рейнскую газету», как только они повернули от философии к политике, и полное равнодушие «масс» к такому «избиению» «духа» убедили Бауэра, что этот путь никуда не ведет. Он видел единственное спасение в возврате к чистой философии, к чистой теории, к чистой критике, и в области идеологической заоблачности ему не трудно было возвести философию во всемогущего владыку мира.
Программу «Всеобщей литературной газеты», поскольку вообще эта программа представляла нечто осязательное, Бруно Бауэр изложил в следующих словах: «Все великие дела прежней истории были ошибочны с самого начала и не имели решительного воздействия, потому что или ими интересовались и восторгались массы, или же они кончались самым жалким образом. И это потому, что их основная идея по существу своему должна была довольствоваться поверхностным пониманием и, следовательно, зависела от одобрения масс». Противоположность между «духом» и «массой» проходила красной нитью через все, что писалось в «Литературной газете»; она говорила, что дух знает теперь, где обретается его единственный противник: в самообмане и бессодержательности массы.
В соответствии с этим газета Бауэра относилась с осуждающей пренебрежительностью ко всем «массовым» движениям времени, к христианству и еврейству, к Французской революции и английской промышленности. Энгельс выражался еще почти слишком вежливо, когда написал в альбом газеты: «Она превратилась в старуху, эта увядшая и выветрившаяся гегелевская философия, которая наряжает и приукрашивает свое высохшее до отвратительной отвлеченности тело и косится во все стороны, приискивая себе жениха по всей Германии». Гегелевская философия была действительно доведена Бауэрами до абсурда. У Гегеля абсолютный дух всегда лишь потом проявляется в сознании философа как творческий мировой дух, и этим он, в сущности, говорит, что абсолютный дух и делает историю видимостью воображения. Гегель очень настойчиво остерегал от ложного предположения, что философствующий индивидуум и является сам абсолютным духом. Бауэры же и их приверженцы, напротив того, считали себя самих воплощением критики, абсолютного духа, который сознательно выполняет роль мирового духа через них, противополагая их этим остальному человечеству. Этот туман неминуемым образом рассеялся, и даже в философской атмосфере Германии и в кругу «свободных» «Всеобщая литературная газета» встретила довольно холодный прием; ни Кеппен, который и без того стал держаться в стороне, не примкнул к ней, ни Штирнер. Последний даже, напротив того, втихомолку готовился разделаться с нею. Помимо них не удавалось залучить также Майена и Рутенберга, и Бауэрам пришлось, за единственным исключением Фаухера, довольствоваться третьестепенным составом «свободных», некоим Юнгницом и псевдонимом Челига, за которым скрывался прусский лейтенант, фон Зихлинский, он умер в 1900 г. генералом от инфантерии. Все это наваждение, таким образом, бесславно рассеялось в течение одного года. «Литературная газета» не только умерла, но уже была забыта, когда Маркс и Энгельс выступили против нее в своей книге.
Эго обстоятельство было весьма неблагоприятно для их первого общего произведения, «Критики критической критики», как они сами его окрестили, или «Святого семейства»; это заглавие дано было книге по предложению издателя. Противники сейчас же стали вышучивать авторов, говоря, что они ломятся в открытую дверь; да и Энгельс сам, получив книгу в готовом виде, высказался в том смысле, что она превосходная, но слишком объемистая. Величественное пренебрежение, с которым в ней трактовалась критическая критика, не вязалось с размером книги — ее двадцатью двумя листами. Энгельс к тому же находил, что большая часть содержания будет непонятна большой публике и не представит общего интереса. В настоящее время это еще более верно, чем тогда, но зато книга приобрела очарование, которое не ощущалось или, по крайней мере, не в такой степени ощущалось при ее появлении. Один позднейший критик действительно говорит, отметив все недостатки, придирки к словам, пустые споры и даже недопустимые искажения мысли, что книга эта содержит несколько прекраснейших откровений гения Маркса, и эти страницы принадлежат и по мастерству формы, по железной выкованности языка, к лучшему, что Маркс когда-либо писал.
Маркс проявляет себя в этих местах книги мастером плодотворной критики, которая побивает идеологическое воображение положительным содержанием; она творит в то же время, как разрушает, воздвигает тем, что низвергает. Критическим фразам Бруно Бауэра о французском материализме и Французской революции Маркс противопоставил блестящие очерки этих исторических явлений. На разглагольствования Бруно Бауэра о противоположности между «духом» и «массой», «идеей» и «интересом» Маркс холодно возражает: «Идея всегда попадала впросак, когда отделялась от интереса. Всякий массовый интерес, который утверждался в истории, переходил обыкновенно, при выступлении на мировую арену, далеко за свои действительные пределы и сменялся человеческим интересом. Это иллюзия, которую Фурье называет тоном каждой исторической эпохи. Интерес буржуазии в революции 1789 г. не только ничего не „потерял“, но все „выиграл“ и имел „решительный успех“, хотя „пафос“ рассеялся и увяли „цветы восторга“, которыми этот интерес венчал его колыбель. Интерес этот был настолько мощный, что победоносно преодолел перо Марата, гильотину террористов, шпагу Наполеона, так же как распятие и чистокровность Бурбонов». В 1830 г. буржуазия осуществила свои желания 1789 г., с той только разницей, что закончилось ее политическое просвещение; в конституционно-парламентском строе она не стремилась к осуществлению идеала государственности, мирового блага и к достижению общих человеческих целей, а признала в нем официальное выражение своей исключительной власти и политическое признание своего обособленного интереса. Ошибочной революция была только для той массы, политическая идея которой не была идеей ее действительного интереса; истинный жизненный принцип ее не совпадал поэтому с жизненным принципом революции, и реальные условия освобождения ее существенно отличались от условий, в которых могла освободить себя и общество буржуазия.
Бруно Бауэр утверждал, что государство сплачивает атомы гражданского общества, а Маркс, возражая на это, объяснял сплоченность атомов тем, что они атомы только в представлении, на небе своего воображения; в действительности же они существа, чрезвычайно отличающиеся от атомов, то есть не божественные эгоисты, а эгоистичные люди. «Только политическое суеверие воображает еще в наши дни, что необходимо, чтобы гражданская жизнь сплачивалась государством; на самом деле происходит обратное: гражданское общество является оплотом для государства». На пренебрежительные слова Бауэра о значении промышленности и природы для исторического познания Маркс отвечает вопросом: полагает ли критическая критика, спрашивает он, что она подошла хотя бы к началу познавания исторической истины, пока она выключает из движения истории теоретическое и практическое отношение человека к природе, естественные науки и промышленность? «Так же, как она отделяет мышление от чувств, душу от тела, так отделяет и историю от естественных наук и промышленности и видит место зарождения истории не в грубо материальной производительности на земле, а в облаках на небе».
Как Маркс заступился перед критической критикой за Французскую революцию, так Энгельс вступился за английскую промышленность. Ему пришлось при этом иметь дело с молодым Фаухером, который из всех сотрудников «Всеобщей литературной газеты» еще более других считался с земной действительностью. Любопытно читать, как метко Фаухер разъяснял тогда капиталистический закон о заработной плате, который двадцать лет спустя, при выступлении Лассаля, он посылал в преисподнюю, называя его «гнилым рикардовским законом». При всех грубых ошибках, в которых его уличал Энгельс, — Фаухер в 1844 г. не знал, что английские коалиционные запреты уничтожены были в 1824 г., со стороны Энгельса были также и придирки к словам; а в одном существенном пункте ошибался и Энгельс, правда, в другую сторону, чем Фаухер. Последний вышучивал билль о десятичасовом рабочем дне лорда Ашли, говоря, что это «ничтожная срединная мера», которая не подрубит дерево ударом топора; Энгельс же принимал его за выражение — правда, по возможности наиболее мягкое — определенно радикального принципа, ибо он не только заносил топор над внешней торговлей и тем самым над фабричной системой, но и глубоко подрубал ее корни. Энгельс, а вместе с ним и Маркс видели тогда в билле лорда Ашли попытку наложить на крупную промышленность реакционные оковы, которые будут неминуемо всегда разбиваться на почве капиталистического общества.
От своего философского прошлого Энгельс и Маркс освободились еще не вполне; с первой же строки предисловия они выдвигают «реальный гуманизм» Фейербаха против умозрительного идеализма Бруно Бауэра. Они безусловно признают гениальные выводы Фейербаха, видят его заслугу в том, что он создал великие и мастерские основные положения для критики всякой метафизики, что он поставил человека на место всякого старого хлама, в том числе и бесконечного самосознания. Но через гуманизм Фейербаха они идут дальше к социализму, через абстрактного человека — к историческому, и с изумительной проницательностью разбираются в хаотически бушующем море социализма. Они раскрывают тайну игры в социализм, которой тешилась сытая буржуазия. Даже нужда и бесконечное человеческое падение, вынужденное принимать милостыню, служат на потеху денежной и культурной аристократии, принося удовлетворение ее эгоизму, приятно возбуждая ее высокомерие. В этом весь смысл многочисленных благотворительных обществ во Франции, в Германии, многочисленных донкихотских затей с благотворительными целями в Англии, всяческих концертов, балов, спектаклей, кухонь для бедных, даже общественных подписок для пострадавших при разных катастрофах.
В идейном отношении «Святое семейство» больше всего заимствовало из главных утопистов у Фурье. Но Энгельс отделял Фурье от фурьеризма; он говорил, что разбавленный водой фурьеризм — тот, который проповедовала «Мирная демократия», — не что иное, как социальное учение части филантропической буржуазии. Он и Маркс настойчиво говорили всегда о том, чего не понимали и великие утописты: об историческом развитии, самостоятельном движении рабочего класса. Возражая Эдгару Бауэру, Энгельс писал: «Критическая критика ничего не создает, а рабочий создает все, настолько все, что может пристыдить всю критику и в своем духовном творчестве; это могут засвидетельствовать своим примером английские и французские рабочие». Будто бы взаимоисключающую противоположность между «духом» и «массой» Маркс устранял, между прочим, замечанием, что фактически коммунистической критике утопистов тотчас же ответило движение большой массы; нужно ознакомиться с любознательностью, умственной работой, духовной энергией, неутомимой жаждой умственного развития, проявляемой французским и английским рабочим, чтобы составить себе представление о человеческом благородстве этого движения.
Понятно поэтому, что Маркс особенно сильно возмущался безвкусием перевода и в особенности комментариев, которыми Эдгар Бауэр согрешил во «Всеобщей литературной газете» против Прудона. Конечно, говорить, что Маркс возвеличивал в «Святом семействе» того же Прудона, которого несколько лет спустя так резко критиковал, — лишь академическая уловка. Маркс только восставал против пустых разглагольствований, которыми Эдгар Бауэр затемнял истинные заслуги Прудона. Маркс признавал, что Прудон открыл новые пути в области национальной экономии так же, как признавал такие же заслуги Бруно Бауэра в области богословия. Но вместе с тем он нападал на узость Бруно Бауэра в богословии, а также и на узость Прудона в области национальной экономии.