Открыли камеру адмирала.
Колчак стоял рядом с дверью в шубе и шапке. Возможно, он боялся холода, а может, ждал, что его вот-вот освободят свои, — он несомненно слышал, как на западе надрываются пушки.
Увидев входящих в камеру людей, адмирал бросил взгляд на Чудновского и побледнел.
— Извольте выслушать постановление ревкома, — сказал председатель ЧК, доставая бумагу.
Колчак слушал приговор вяло, почти равнодушно, и, казалось, не понимал значения слов.
И лишь тогда, когда на него надели наручники, адмирал, будто очнувшись, закричал хриплым чужим голосом:
— А суд? Почему без суда? Это невозможно!
Чудновский нахмурился, подошел к арестанту вплотную, сказал голосом, тихим от сдерживаемой ярости:
— А давно ли вы, господин адмирал, за расстрел по суду? Вспомните свои жертвы, весь тот народ, который вы извели без суда и следствия. Я на вашем месте не стал бы помирать с таким криком. С таким непристойным криком, господин адмирал!
Передав Колчака конвою, Чудновский, Бурсак и Ербанов поднялись на второй этаж, в камеру Пепеляева. Бывший премьер Колчака вскочил с койки и, сотрясаясь от страха, уставился на входящих людей. Он тоже был одет и тоже не спал, понимая, что эта ночь может стать решающей в его судьбе.
Чудновский объявил приказ ревкома.
Пепеляев заплакал навзрыд, по-бабьи, упал на колени и все совал в руки чекиста какую-то бумажку, прося прочесть ее и сохранить ему жизнь.
— Что такое? — спросил Чудновский, взяв из его дрожащих пальцев вчетверо сложенный листок.
— Прошение… на имя ВЦИКа… — бормотал Пепеляев, и слезы градом катились из его маленьких мутных глаз. — Меня помилуют… я буду работать… Мы миримся с Советской властью. Оба… с братом…
— Странно, — покосился на него председатель ЧК. — Насколько я знаю, вы только то и делали, что призывали, требовали уничтожать красных, их власть, их партию. И вдруг воспылали к вашим врагам… Вам никто не поверит.
— Нет, нет — верьте, верьте…
— Это бессмысленно, и я должен выполнить приказ.
— Господи! — рыдал Пепеляев. — Я обманулся в жизни. Я совсем не учел обстановку… Его имя стало так одиозно…
Он имел, разумеется, в виду Колчака.
— Умереть достойно не можете, — сказал Бурсак, и в голосе его было презрение, одно презрение, даже без ненависти.