Несколько лет назад в «Москве-кве-кве» Аксёнов уже обыгрывал эту аналогию «совдепии» с платоновским государством. Воплощением его оказывалась высотка на Яузской набережной начала 1950-х, в которой обитала сталинская элита: «цари-философы, солдаты и артизаны», которые «часто толкуют» «Платона и в частности […] идею неоплатоновского града». В «Обители» платоновская утопия не названа, однако в «афинских вечерах», на которые собирается узкий круг лагерных интеллектуалов, можно увидеть отзвук не только «Бесов» Достоевского («По вечерам с молодежью беседуем до рассвета, у нас чуть ли не афинские вечера…») и лагерных «Афинских ночей» Шаламова, но и Платона.
Впрочем, у «Обители» есть и более близкая литературно-философская параллель: «Волшебная гора» Томаса Манна. Соловки оказываются инфернальным перевертышем манновского курорта, Артем Горяинов – Ганса Касторпа, Галя Кучеренко – Клавдии Шоши. Совпадает и мотив «отбивания» героини у старшего, обладающего властью персонажа: Эйхманис в этом смысле оказывается двойником манновского Пеперкорна. В «Обители» есть даже собственные «философы», стремящиеся обратить в свою веру главного героя-неофита. В «Волшебной горе» их двое (Сеттембрини и Нафта); у Прилепина – больше (Василий Петрович, «владычка» Иоанн, Мезерницкий, Эйхманис); правда, и свое
Можно согласиться с Михаилом Визелем: «Обитель» – это роман идей: беседуя друг с другом, герои проговаривают (порой не без нарочитости) «проклятые вопросы» (Сайт «РБК-Стиль», 4 апреля 2014).
Однако в традиционном романе идей идеи всё же иерархизированы. Есть те, что ближе автору, – и те, которые для него неприемлемы. В «Обители» все идеи играют на равных: в одинаковой мере и принимаются, и отторгаются главным героем, как бы протекая мимо него.
Эта пустотность главного героя, Артема Горяинова, – также характерный признак романа отражения. Его долагерная жизнь – кроме того, что он окончил гимназию[82] – фактически неизвестна. Его мысли фиксируются в романе с некоторым стилистическим затруднением, почти косноязычьем: «подумал мимолетно…», «с теплым удивлением поймал себя на мысли…», «быстро даже не подумал, а скорей представил…», «подумал по-мальчишески…» Зато исключительно точно переданы телесность героя, его тактильные, вкусовые и прочие ощущения (еще одна опознавательная метка романа отражения).
Предложенная типологизация романа, разумеется, схематична: в чистом виде эти типы встречаются редко. Но она позволяет несколько отойти от абстрактных разговоров о присутствии философии («философии вообще») в романе. Философия, как и литература – исторична; влияние философских течений может быть длительным или кратким, сильным или незначительным, непосредственным или опосредованным – но это влияние имеет место всегда. Пусть современный роман по сравнению с классическим менее «философичен» (что объясняется и общим падением престижа философского знания), его генетическая связь с философией сохраняется.
Роман и время
Впрочем, связь романа с философией – не только генетическая. Она касается и еще одного общего для них момента: репрезентации времени. Роман в современном понимании оформляется в конце XVIII – начале XIX века как отражение новой философии времени – историзма. Как писал Мишель Фуко,
для мысли XVIII в. временные последовательности были лишь внешним признаком, лишь нечетким проявлением порядка вещей. Начиная с XIX в. они выражают […] собственный глубоко исторический способ бытия вещей и людей[83].
Это новое восприятие времени и фиксируется в романе. Роман наполняется
Расцвет романа в XIX веке следует поставить в прямую зависимость от наполеоновской эпопеи, необычайно повысившей акции личности в истории […] Чувство времени, принадлежащего человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить – это чувство времени составляло основной тон самочувствия европейского романа[84].
При этом, однако, «прежнее», «внеисторическое» время не исчезло. Оно лишь отошло на задний план, став
Формулировку этого типа времени мы находим у Бахтина – он называет его «циклическим бытовым временем».
<В нем> нет событий, а есть только повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного исторического хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни… Приметы этого времени просты, грубо-материальны, они крепко срослись с бытовыми локальностями: с домиками и комнатками городка, сонными улицами, пылью и мухами, клубами, бильярдами и проч. и проч. Время здесь бессобытийно и потому кажется остановившимся[85].
Этот тип времени Бахтин ограничивал исключительно хронотопом «провинциального городка». Оно, полагал он, «не может быть основным временем романа» и «используется романистами как побочное время, переплетается с другими временными рядами»; оно часто «служит контрастирующим фоном для событийных и энергических временных рядов»[86].
Этот вывод, сделанный на основе классической прозы, требует уточнения. «Циклическое бытовое время» гораздо шире провинциального хронотопа: оно может присутствовать везде, где на первый план выходит частная жизнь персонажей, живут ли они в селах, райцентрах или мегаполисах. Оно может быть и динамичным, насыщенно-событийным – хотя события эти относятся именно к частной сфере.
Именно это, частное время, как показывает букеровский короткий список 2014 года, является преобладающим. Цикличность в некоторых романах выступает уже как особенность не только частного времени, но и времени исторического.
Всё повторяется в русской истории в «Возвращении в Египет» Шарова. Метафорой этой относительности всякого исторического движения оказывается палиндром (упомянут в романе и некий процесс над палиндромистами). Да и самого исторического движения в романе нет. Все социальные и политические изменения в России – лишь поверхностные, мнимые. На более глубоком уровне всё либо неподвижно, либо обратимо.
Не претерпевают эволюции и герои романа – они лишь приспосабливаются к обстоятельствам. Движение, которым наполнено «Возвращение в Египет» – не временное, а
«Романом места», а не «романом времени» оказывается и «Обитель» Прилепина. Несмотря на обилие исторических деталей, наиболее важным становится именно место – Соловки,