Книги

Как убить литературу. Очерки о литературной политике и литературе начала 21 века

22
18
20
22
24
26
28
30

Несколько лет назад в «Москве-кве-кве» Аксёнов уже обыгрывал эту аналогию «совдепии» с платоновским государством. Воплощением его оказывалась высотка на Яузской набережной начала 1950-х, в которой обитала сталинская элита: «цари-философы, солдаты и артизаны», которые «часто толкуют» «Платона и в частности […] идею неоплатоновского града». В «Обители» платоновская утопия не названа, однако в «афинских вечерах», на которые собирается узкий круг лагерных интеллектуалов, можно увидеть отзвук не только «Бесов» Достоевского («По вечерам с молодежью беседуем до рассвета, у нас чуть ли не афинские вечера…») и лагерных «Афинских ночей» Шаламова, но и Платона.

Впрочем, у «Обители» есть и более близкая литературно-философская параллель: «Волшебная гора» Томаса Манна. Соловки оказываются инфернальным перевертышем манновского курорта, Артем Горяинов – Ганса Касторпа, Галя Кучеренко – Клавдии Шоши. Совпадает и мотив «отбивания» героини у старшего, обладающего властью персонажа: Эйхманис в этом смысле оказывается двойником манновского Пеперкорна. В «Обители» есть даже собственные «философы», стремящиеся обратить в свою веру главного героя-неофита. В «Волшебной горе» их двое (Сеттембрини и Нафта); у Прилепина – больше (Василий Петрович, «владычка» Иоанн, Мезерницкий, Эйхманис); правда, и свое credo они излагают не так подробно.

Можно согласиться с Михаилом Визелем: «Обитель» – это роман идей: беседуя друг с другом, герои проговаривают (порой не без нарочитости) «проклятые вопросы» (Сайт «РБК-Стиль», 4 апреля 2014).

Однако в традиционном романе идей идеи всё же иерархизированы. Есть те, что ближе автору, – и те, которые для него неприемлемы. В «Обители» все идеи играют на равных: в одинаковой мере и принимаются, и отторгаются главным героем, как бы протекая мимо него.

Эта пустотность главного героя, Артема Горяинова, – также характерный признак романа отражения. Его долагерная жизнь – кроме того, что он окончил гимназию[82] – фактически неизвестна. Его мысли фиксируются в романе с некоторым стилистическим затруднением, почти косноязычьем: «подумал мимолетно…», «с теплым удивлением поймал себя на мысли…», «быстро даже не подумал, а скорей представил…», «подумал по-мальчишески…» Зато исключительно точно переданы телесность героя, его тактильные, вкусовые и прочие ощущения (еще одна опознавательная метка романа отражения).

Предложенная типологизация романа, разумеется, схематична: в чистом виде эти типы встречаются редко. Но она позволяет несколько отойти от абстрактных разговоров о присутствии философии («философии вообще») в романе. Философия, как и литература – исторична; влияние философских течений может быть длительным или кратким, сильным или незначительным, непосредственным или опосредованным – но это влияние имеет место всегда. Пусть современный роман по сравнению с классическим менее «философичен» (что объясняется и общим падением престижа философского знания), его генетическая связь с философией сохраняется.

Роман и время

Впрочем, связь романа с философией – не только генетическая. Она касается и еще одного общего для них момента: репрезентации времени. Роман в современном понимании оформляется в конце XVIII – начале XIX века как отражение новой философии времени – историзма. Как писал Мишель Фуко,

для мысли XVIII в. временные последовательности были лишь внешним признаком, лишь нечетким проявлением порядка вещей. Начиная с XIX в. они выражают […] собственный глубоко исторический способ бытия вещей и людей[83].

Это новое восприятие времени и фиксируется в романе. Роман наполняется историческим временем, которое задается крупными событиями: войнами, переворотами, любыми значительными социальными изменениями. Это время линейно и необратимо; крупные события вызывают шлейф мелких. К этому типу романного времени можно отнести известные слова Мандельштама:

Расцвет романа в XIX веке следует поставить в прямую зависимость от наполеоновской эпопеи, необычайно повысившей акции личности в истории […] Чувство времени, принадлежащего человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить – это чувство времени составляло основной тон самочувствия европейского романа[84].

При этом, однако, «прежнее», «внеисторическое» время не исчезло. Оно лишь отошло на задний план, став частным временем – временем «отдельного человека», погруженного в повседневность. В классической русской литературе этот тип времени наиболее ярко отражен не в романной, а в малой прозе – прежде всего, чеховской. Это время «маленьких событий», взятых как бы вне исторического и политического контекстов. Цикличность, как правило, преобладает в нем над линейностью – в финале герой оказывается «там же», где был вначале.

Формулировку этого типа времени мы находим у Бахтина – он называет его «циклическим бытовым временем».

<В нем> нет событий, а есть только повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного исторического хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни… Приметы этого времени просты, грубо-материальны, они крепко срослись с бытовыми локальностями: с домиками и комнатками городка, сонными улицами, пылью и мухами, клубами, бильярдами и проч. и проч. Время здесь бессобытийно и потому кажется остановившимся[85].

Этот тип времени Бахтин ограничивал исключительно хронотопом «провинциального городка». Оно, полагал он, «не может быть основным временем романа» и «используется романистами как побочное время, переплетается с другими временными рядами»; оно часто «служит контрастирующим фоном для событийных и энергических временных рядов»[86].

Этот вывод, сделанный на основе классической прозы, требует уточнения. «Циклическое бытовое время» гораздо шире провинциального хронотопа: оно может присутствовать везде, где на первый план выходит частная жизнь персонажей, живут ли они в селах, райцентрах или мегаполисах. Оно может быть и динамичным, насыщенно-событийным – хотя события эти относятся именно к частной сфере.

Именно это, частное время, как показывает букеровский короткий список 2014 года, является преобладающим. Цикличность в некоторых романах выступает уже как особенность не только частного времени, но и времени исторического.

Всё повторяется в русской истории в «Возвращении в Египет» Шарова. Метафорой этой относительности всякого исторического движения оказывается палиндром (упомянут в романе и некий процесс над палиндромистами). Да и самого исторического движения в романе нет. Все социальные и политические изменения в России – лишь поверхностные, мнимые. На более глубоком уровне всё либо неподвижно, либо обратимо.

Не претерпевают эволюции и герои романа – они лишь приспосабливаются к обстоятельствам. Движение, которым наполнено «Возвращение в Египет» – не временное, а пространственное. Сойменка, Москва, Северный Казахстан, Рим, Курск, Хива, Старица… Впрочем, эти «места» описаны в романе довольно условно.

«Романом места», а не «романом времени» оказывается и «Обитель» Прилепина. Несмотря на обилие исторических деталей, наиболее важным становится именно место – Соловки, фронтир, зыбкая граница между цивилизацией и дикой природой. История мало что изменяет здесь – она, по сути, движется по кругу. Лагерь оказывается «повторением» монастыря – что и отражено в названии романа. «Здесь всегда была живодерня», – замечает начальник Соловков Эйхманис.