Книги

К истории русского футуризма. Воспоминания и документы

22
18
20
22
24
26
28
30

Но когда Маяковский для себя, интимно говорит о звере, этот зверь становится образом незаслуженно оскорбленного существа, с его воем, слезами, бесприютной, пустынной тоской, отчаяньем. Страдания животного понятны Маяковскому, потому что обычно его собственная боль беспредельна, зоологически-примитивна, “зверина”9.

А тоска моя растетнепонятна и тревожна,Как слеза на мордеу плачущей собаки.(Трагедия “Владимир Маяковский”)

В минуты злости, рева, безысходности он реально ощущал себя загнанным зверем. Превращение первое:

Вот так я сделался собакой

Ну, это совершенно невыносимо.Весь как есть искусан злобой.Злюсь не так, как могли бы вы:как собака, лицо луны гололобойвзял быи все обвыл.

У Маяковского завывание – не только литературная, стилистическая гипербола, но естественное следствие гипертрофии переживания. Нервы напряжены, взбухает сердце, голос срывается, визжит.

Но самое главное здесь – “завыл на луну”. Это мы уже встречали у него: “луной томлюсь ждущий и голенький”.

Голиаф захныкал! Как это должно быть жутко, и как это к нему не шло!

Надо здесь же заметить: в потрясающем чтении Маяковского всегда была одна “уязвимая пята” – когда он вдруг “пускал слезу”, скулил. Прорывался какой-то неуместный фальцет, как будто бас сфальшивил. Особенно неподходящее занятие это нытье для “агитатора, горлана-главаря”.

Казалось бы – ну, повыл немножко, что тут особенного? Но и щель в корабле как будто мелочь – а в нее может хлынуть океан, если вовремя не доглядеть. Так и завыванье было самой опасной щелью в творчестве Маяковского10.

Проследим дальше его превращение в неврастеника-пса:

Нервы, должно быть…Выйду, —погуляю.И на улице не успокоился ни на ком я.Какая-то прокричала про добрый вечер.Надо ответить.Она – знакомая.Хочу —чувствую —не могу по-человечьи.

Сказать уже нельзя! И растет что-то дикое, первобытное. Прорезаются звериные зубы… Об этом – в жилетку друзьям? Знакомым? Не поймут, засмеют! Об этом можно только извизжаться, по-собачьи провыть.

Что это за безобразие?Сплю я, что ли?Ощупал себя:Такой же, как был,лицо такое же, к какому привык.Тронул губу,а у меня из-под губы —клык.Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсьбросился к дому, шаги удвоив.Бережно огибаю полицейский пост,вдруг оглушительное:– Городовой!Хвост!Провел рукой и остолбенел…этого-тоВсяких клыков почищеЯ и не заметил в бешеном скаче:у меня из-под пиджакаразвеерился хвостищеи вьется сзадибольшой, собачий.Что теперь?Один заорал, толпу растя…Второму прибавился третий, четвертый,смяли старушонку.Она, крестясь, что-то кричала про черта.И когда, ощетинив в лицо усища-веники,толпа навалиласьогромная,злая,я стал на четверенькии залаял:Гав, гав, гав!(“Все сочиненное В. Маяковским” стр. 48)

Старушка, конечно, кричала про черта, а здесь было слишком человеческое, “от осмотров укутанное” собачьей шкурой, рассказанное как смешливый анекдот.

Но когда идет вопрос о самом “бесчеловечном” из человеческих чувств, об измене любимой, – Маяковский опять возвращается к этому образу.

Собакой забьюсь под нары казармБудубешеныйвгрызаться в ножища,пахнущие потом и базаром.(“Облако в штанах”)

И безнадежно выть. Такова уж судьба зверя: самое яркое у него – страдание, и оно-то больше всего тревожит Маяковского. Грубое отношение людей к животным настолько задевает Маяковского, что иной раз обычная рядовая11 уличная сцена совершенно выводит его из равновесия.

Обывательский смешок над упавшей лошадью разнуздывает в Маяковском бурю “мировой скорби”.

И повод для этой скорби гнездится не в небесах, средь облаков, Казбеков или в мрачных неприступных ущельях. Нет, “все это было, было в Одессе” или в любом городе СССР.

Превращение второе.

Хорошее отношение к лошадям

Били копыта.Пели будто:– Гриб.Грабь.Гроб.Груб. —Ветром опита,льдом обутаулица скользилаЛошадь на крупгрохнуласьи сразуза зевакой зевака,штаны пришедшие Кузнецким клёшитьсгрудились.Смех зазвенел и зазвучал:– Лошадь упалаУпала лошадь! —Смеялся Кузнецкий.Лишь один яголос свой не вмешивал в вой ему.Подошели вижуглаза лошадиные…Улица опрокинуласьтечет по-своему…Подошел и вижу —за каплищей каплищаслеза по морде катитсяпропадая в шерсти.И какая-то общаязвериная тоскаплещавылилась из меняи расплылась в шелесте.

Но чтобы избавиться от этой страшной “звериной тоски”, оказывается, нужно очень немного (на первый взгляд!). Надо только кусочек нежности, жалости, человеческого сострадания. Какой трюизм! И каким надо быть одиноким и тоскующим, чтоб заговорить, да еще со слезой, о таких примитивных, “дошкольных”, понятных даже лошади, вещах!

“Лошадь, не надо.Лошадь, слушайте —чего вы думаете, что вы их плоше?Деточка.Все мы немножко лошади,каждый из нас по-своему лошадь”.Может быть– старая —и не нуждалась в няньке,может быть, и мысль ей мояказалась пошла,тольколошадьрванулась,встала на ноги,ржанулаи пошла.Хвостом помахивала.Рыжий ребенокПришла веселаястала в стойло.И все ей казалось —она жеребенок и стоило житьи работать стоило.

Какой примитивизм! Вот уж подлинно “телячья” наивность!12

Насколько Маяковский не любил выспренних небожителей, настолько он нежен к [несовершенным] земно-жителям. Это не значит, что он “низмен” или что его “рефлексы” симпатического подражания вызывались только чахлой городской фауной. Нет, здесь сознательное снижение: Земля заслоняет прокисшее Небо (“Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою…”)13. Чтоб быть ближе к земле, Маяковский сам становится на четвереньки, сам готов превратиться в четвероногого. “Хорошее отношение к лошадям” стало крылатым словом…