– ФУТУРИЗМ МЕРТВОЙ ХВАТКОЙ
– Сегодня в наших руках… вместо погремушки шута – чертеж зодчего, и голос футуризма, вчера еще мягкий от сантиментальной мечтательности, сегодня выльется в медь проповеди5.
Будетляне чувствовали, что расшвырять тлетворных Сологубов и Мережковских, чахлых Кузминых, Гумилевых и Пястов – эти “полутрупы” (по выражению Хлебникова) – скорей работа ассенизаторов.
Пробиться сквозь гнилую муть и туман мещанского искусства, дать образцы по-новому звучащих, бодрых и резких речей, – конечно, большая победа, но далеко еще не все.
Нас ждали более серьезные задачи.
Великие события вскоре поставили вопрос – сумеем ли мы не только разгонять нечисть и выкорчевывать пни, но и запеть высокие песни строителей на завоеванном поле.
Сможет ли бурливая река не только опрокидывать ветхие постройки, но и вращать турбины на потребу обновленной жизни.
В ногу с эпохой
(Футуристы и Октябрь)
Будетляне начали свое наступление в 1911-12 – в годы нового подъема освободительной борьбы пролетариата. Кубофутуристы слышали шаги эпохи, чувствовали время, ждали социальных потрясений. Еще в 1912, в “Пощечине общественному вкусу”, В. Хлебников, давая сводку годов разрушения великих империй, доходит и до 1917. Оставшиеся одному ему известными вычисления и, главное, чувство конца дают ему возможность точно обозначить время катастрофы.
В следующем, 1913 году, на страницах сборника “Союз молодежи” Хлебников еще более конкретно говорит:
А в 1914 Маяковский в поэме “Тринадцатый апостол”, переделанной царской цензурой в “Облако в штанах”, видит
И объявляет —
Также верил в неминуемый переворот и Василий Каменский:
– Я ни на минуту не переставал интересоваться ростом политического движения, ни на минуту не забывал своей активной работы в 1905 году, ни на минуту не остывал в своей вере в революцию3.
Ничего неожиданного и мистического в этих предчувствиях не было. Фронт борьбы будетлян за новое искусство с самого начала оказался одним из участков общего натиска общественных сил на твердыни самодержавия, на помещичье-капиталистическое государство со всеми его надстройками, с его религией и искусством4.
Мы объявили войну толстозадой скульптуре, льстившей увенчанным “всехдавишам”, слащавой живописи и литературе, претворявшим рыхлые краснорожие куски мяса Тит Пудычей и их “супружниц” в бельведерских Митрофанов и королев Ортруд.
Оберточной и обойной бумагой наших первых сборников, книжек и деклараций мы пошли в атаку на пышное безвкусие мещанского верже в сусально-золотых переплетах с начинкой из тихих мальчиков, томнобольных жемчугов и запойных лилий5.
Через ограды усыпальниц толстых журналов, через кордоны академий, опрокидывая витрины институтов красоты, под охранительный свист банковско-желтой прессы мы вышли на эстраду к живой и ищущей отдушин аудитории. Мы сознательно связывали наши анти-эстетские “пощечины” с борьбой за разрушение питательной среды, взрастившей оранжереи акмеизма, аполлонизма, арцыбашевской и кузминской порнографии. Пусть мы только срывали флаги и эмблемы с разжиревшего особняка лабазников. Все равно это было оскорблением, мятежом. Так и расценивала нашу взрывную работу полицейщина. Желтая печать травила нас, не гнушаясь доносом: – вот они, бунтовщики! Цензура обезображивала наши книги оспой отточий и пробелов. Пристава стояли наготове за нашими спинами во время диспутов.
– Не позволю оскорблять Пушкина и прочее начальство! – заявил Маяковскому полицейский в Харькове6.