— Опять зря водил? — громко и небрежно бросал он Никите, коротким кивком указывая на висевшую у того через плечо полупустую сетку.
Никита, с надвинутым на глаза картузом, молча проходил мимо, так как не любил входить в обсуждение охотничьих дел с посторонними. Я же не отваживался подать реплику — меня смущала всегдашняя высокомерная манера мельника, задав кому-нибудь вопрос, отворачиваться, не дожидаясь ответа.
Свои обязанности хозяина он, впрочем, выполнял как будто охотно.
Мы обычно приходили из-за реки и шли по плотине. Нас встречала приглушенным тявканьем собачонка — она бродила на цепи, точно не находила покоя: едва сунувшись в черную дыру своей конуры, тотчас вылезала обратно, вспрыгивала на ее крышу, тревожно принюхиваясь, и тихо скулила. Громко лаять ей было запрещено.
— Грушенька, гостей бог дает! — кричал мельник независимо от того, близко или далеко был от дома, может услышать его жена или нет.
Рядом со своим мужем молчаливая Аграфена, в темном платье и платке, закрывавшем лоб, как у монашенки, казалась маленькой и хрупкой. Она глядела пристально, но всегда казалось, что занята чем-то своим и мало обращает внимания на окружающее. Черный платок подчеркивал бледность лица. Я никогда не видел на нем улыбки и редко слышал голос Аграфены: она говорила тихо и глуховато. Меня всегда поражало, как ласково относилась она к моей собаке.
Пока изголодавшийся пес заглатывал, давясь, куски мяса, щедро наложенные в чашку, Груша стояла возле, сочувственно приговаривая:
— Измучилась, бедная… Лапы-то в ссадинах! Эх, тварь бессловесная, и пожаловаться некому… Ешь досыта, милая.
Перед тем как отнести дичь на погреб, Аграфена подолгу горестно разглядывала убитых птиц, расправляла застывшие крылышки, гладила взъерошенные головки с длинными клювами.
Нам с Никитой выставлялось вкусное и обильное угощение. Изредка за стол присаживался сам хозяин.
— Кушай, барчук, кушай вволю! Отведай мужицких харчей — не обессудь, какие есть! — повторял он, почти не скрывая насмешки, так как глубоко презирал барский, да и всякий иной обиход, кроме своего.
Мне Аграфена стлала на сеновале холщовую свежую простыню, давала огромную перовую подушку и новое стеганое одеяло. Никита, отправляясь со мной спать, снимал с гвоздя длинный армяк и накрывался им с головой. Перед сном я обычно расспрашивал его о наших хозяевах, но Никита, вообще не словоохотливый, тут бывал особенно скуп на ответы.
— Лучше давай спать, намаялись, вставать до свету! — бормотал он будто спросонья.
Изредка у Никиты вырывались замечания по адресу мельника, казавшиеся мне загадочными.
Как-то вечером мы повстречались с Артемием, ехавшим в двуколке. Он правил рослой и ладной лошадью караковой масти, полукровкой, какую не прочь был бы поставить в свою конюшню не один рысистый охотник.
— У него ее сам Буров, мясник, торговал, три сотни давал, — проговорил Никита, глядя вслед резво бежавшей кобыле, восхищенно и с некоторой завистью, как всегда смотрит крестьянин на чужую добрую лошадь. — Да, — добавил он после некоторой паузы, — на такой только убить да уехать… И масть подходящая, ночью не видать!
Однажды, когда мы ночевали на мельнице, я под утро озяб на сеновале и пошел досыпать в избу. К моему удивлению, Артемий и его жена сидели за столом, одетые, словно не ложились спать.
— А как это по-божьему жить, Груша? Нет, нет, оглянись кругом, по-божьему никто не живет… — Артемий стукнул ребром ладони по столу. — Никто.
Услышав мои шаги, мельник сразу смолк и, встав с лавки, устало потянулся, сделав резкое движение рукой, словно отстранял от себя что-то настойчиво к нему тянувшееся. Потом, хмуро и снисходительно оглядев меня, сказал с невеселым смешком:
— В одиночку не спится, барчук? Тебе бы к девке подобраться до обнять покрепче, а? Я в город собрался, так вот — подвались к ней. Она — ух горячая, коль расшевелишь.