Книги

Избранное

22
18
20
22
24
26
28
30
Волшебна сила слова! Грезы трепет Оно преображает в сущий мир, Вчера — в сегодня, вечный образ лепит Из тени, ускользающей в эфир. Оно из гроба мертвых может кликнуть, Оно — источник власти. В миг любой. Куда захочешь, можешь ты проникнуть, Сто жизней пережив в своей одной. Оно тебя коснется лишь — пылинки В водовороте вечности, — и ты Взираешь свысока на поединки Миров, познав тщету их суеты. Оно к любви или к вражде взывает. Жизнь утверждает или смерть несет. Оно народами повелевает, Когда — погубит, а когда — спасет. * Вы, облаченные священным саном Жрецов великой силы, чьи сердца Прибоем потрясают непрестанным Глухая боль, и думы без конца, И выстраданные народом муки, — Не отдавайте дар своей души В нечистые, кощунственные руки! Как таинство причастия в тиши Святого алтаря, — в благоговенье Готовьте слово, освящайте стих, Чтоб тысячи сердец слилось биенье, Чтоб голос ваш в столетьях не затих! 1907 Перевел Р. Моран.

СПРАВЕДЛИВОСТЬ

В Путне[2] древняя обитель в солнечных лучах сияет, Колокольный звон широко ей осанну возглашает, Чтоб воскресла предков вера из могилы величавой: «Щедры были властелины, именам нетленным — слава! Их не съесть червям могильным, живы добрые дела, Властелины были щедры», — все поют колокола. Слышит звон Штефан Великий (тяжкий меч в его деснице), Проникают славословья под гранитный свод гробницы, Но томят обиды сердце благородного героя, Громким голосом из гроба говорит он про былое: «Я владыкой был Молдовы, защищал свой край родной, Я любил луга и рощи, воду рек считал святой… Кто ж их все оберегает бескорыстною заботой, Кто страну обогащает неустанною работой? Кто же он, не знавший славы, но отважнейший воитель? Есть один. Он — самый добрый, самый щедрый повелитель. То — бедняк. Он дал Молдове стены, храмы, царский дом; Все, чем родина гордится, создано его трудом. В жизни мирной и сраженьях был он верным и могучим. А когда, победой счастлив, приношеньем самым лучшим Я хотел увековечить наши подвиги и славу, — Золото, алмазы, жемчуг он принес ко мне в Сучаву. В дни же мира он на нивах, увлажненных ливнем слез, Вырастил своей любовью купы драгоценных роз». Он умолк. Штефана имя пусть и нас хранит от зла. «Щедр бедняк!» — ликуя, в Путне все поют колокола. 1908 Перевела А. Ахматова.

ПРОСЛАВЛЕН СТИХ…

Когда ни слов, ни мысли, — одно спасенье стих. Тяни же нитку строчек, разматывая их; И вот клубок словесный распутан и размотан, Широкой, звонкой песней он тянется, растет он, — О, этот стих, как чудо, рожден из ничего, И не затем он создан, чтоб поняли его. Когда ни слов, ни мысли, — одно спасенье стих. Гремят ступеньки-стопы под грузом фраз пустых. И как младенец, критик с торжественною миной Спит, убаюкан рифмой, в пустотах зрит глубины. Прославлен стих неясный — мираж, паренье, взлет, В бессмертье, словно пропуск, он даст свободный вход. Слогов чередованье немного измени, Чтоб не напоминали знакомых слов они. Переверни всю фразу ты вопреки науке, Чтоб мудрыми казались бессмысленные звуки, — Так тесную каморку в большой просторный зал Искусно превращает обманчивость зеркал. Долой же смысл!.. Иначе раскроется секрет, Тогда любой узнает, что думает поэт. Ведь все, что непонятно, — значительней намного, Предстанет бог явленный — и нет величья бога. Меняй размер почаще и слог меняй притом, Чтоб твой язык казался не нашим языком. А главное — заглавье должно туманным быть, Немного замогильным, чтоб сразу поразить, Должно звучать фанфарой, должно сигналом взвиться: «Жизнь в сумасшедшем доме», «Душа в огне», «В гробнице», Или: «Цветок кровавый», — победа за тобой! А связи с содержаньем не нужно никакой. Мистический эпиграф пусть разгоняет мрак Над первою строкою, как над водой маяк. И пусть под ним резвятся, как волны в белой пене, Изысканные слоги в азарте псалмопений. А если кто захочет добиться смысла, тот Пускай стихотворенье навыворот прочтет. Недолговечный плевел ты создал или слово Для пленума ученых в твоем мозгу готово, Поспешно излагаешь ты мысли или нет, — В любой словесной пляске не забывай, поэт: Слова, чем легковесней, тем меньше проку в них, И человек подобен словам в делах своих. 1910 Перевел А. Ревич.

ПОД ЗНАКОМ ПУШЕК

I Неутомимы заводские печи, Заводы смерти устали не знают. Как траурные факелы пылают, Отряды труб и адский пламень мечут. Нам говорят, все в этом мире бренно, Год новый роет старому могилу. Везде царит закон железной силы, Везде слабейший гибнет неизменно. Падут твердыни, верованья, троны. Те, что казались прежде нерушимы. Промчится смерч огня неутолимый. Разрушатся преграды и законы! II О, горькие суровые уроки, Что принесло губительное пламя, — Страх новых войн, владеющий сердцами, И черный гнев неистовый, жестокий. Лихой враждой ослеплены народы, Мечи они повсюду видят вражьи, Стоят на грозных рубежах на страже И чуют неминучие невзгоды. Не заживают раны лихолетья, Кровоточа и принося страданья, — И ринутся опять на поле брани Средь ненависти выросшие дети. И снова твердь земная содрогнется, Покроется могильными холмами. Все, что взлелеяно любовно нами, Сотрется, мелкой пылью разметется. III Как длинной заржавевшей цепи звенья, Людская дружба узы порывает. Смолкает злобный Каин в утомленье, И тщетно Авель к мщению взывает. 1916 Перевел В. Любин.

РАССКАЗЫ

ЖМУРКИ

Им еще совсем немного лет: Джустино — десять, Розальбе — семь. Они круглые сироты, нездешние, и у них ничего нет.

Отец Джустино и Розальбы ходил с шарманкой по дворам и собирал гроши. Вместе с ним они пришли сюда пешком из Флоренции.

Джустино тогда было семь лет: он умел плясать, делать мост и изящно прыгать через обруч, а Розальба только звонко смеялась и била ладошками в такт шарманке… Но папа пил слишком много вина, от этого он становился страшным и злым, да, тогда папа был очень злым. Вечером, когда у него уже не было ни гроша, а детей мучил голод, они не смели плакать, чтобы папа не рассердился и не поколотил их. От пьянства папа и умер… Какой-то дед, который рассердился на папу за то, что он умер, хотел забрать у детей «музыку», но они так плакали, что он им ее отдал, и они взяли шарманку, ушли и никогда больше не возвращались в это место. Теперь брат и сестра живут у старушки, далеко-далеко, на окраине города. Целыми днями ходят с «музыкой» по дворам, а поздно вечером приходят домой и приносят немного хлеба и несколько монеток.

Маленький Джустино рассказал мне обо всем этом с восхитительной наивностью, очаровательно коверкая румынский язык.

Я часто встречал этих бедных детей. Он — в просторном сюртуке неопределенного цвета, с обтрепанными карманами, сгибается под тяжестью шарманки; на ней коротенькое платьице, состоящее сплошь из заплат, и старый шерстяной шарфик, который Джустино каждое утро обвертывает два раза вокруг ее шеи, старательно скрещивает на груди и завязывает на спине, чтобы девочка не простудилась. Так плетутся они, маленькие, грустные, оборванные, мальчик впереди, сестричка за ним, с трудом волоча ноги в грузных, неуклюжих чеботах, вечно облепленных липкой уличной грязью.

На перекрестках они отдыхают… Джустино нагибается и осторожно ставит шарманку на землю. Потом дети молча усаживаются рядышком на мостовую, изредка с каким-то страхом поглядывая на свою убогую одежду. Они прекрасно знают, что мысли их заняты одним и тем же, поэтому редко разговаривают друг с другом. Иногда их взгляд теряется в бездонной глубине неба. Когда погода хорошая, детям кажется, что с ними добрая мать, которая их ласкает. Они как-то печально радуются солнцу и, болезненно улыбаясь, вытягивают шею, чтобы согреть бледное, вытянувшееся, постаревшее, неумытое личико; у них маленькие затуманившиеся глазки, ушедшие под узкий лоб, большие уши, выдающиеся монгольские скулы и темные, пересохшие, посиневшие губы.

Но теплые осенние дни проходят, погода портится. Небо становится пасмурнее, дома неприступнее, люди злее.

Однажды, после холодного дождливого дня, почти целиком проведенного в подворотнях, они решили сделать последнюю попытку. Подавив глубокий вздох, чтобы его не услышала маленькая Розальба, Джустино взвалил на спину шарманку, и голодные, продрогшие, отчаявшиеся дети медленно поплелись по мокрым, пустынным улицам.

Они неуверенно пробирались сквозь густую мглу, окутавшую онемевший город. Моросил дождик, темнота надвигалась на них — холодная и давящая. Резкие порывы ветра швыряли им в лицо целые пригоршни брызг. Дети кутались в лохмотья, прятали под мышками мокрые, оцепеневшие руки.

В темном переулке, у двери кофейни, Джустино заиграл на шарманке «Дунайские волны», то и дело меняя натруженные руки и поднося их поочередно ко рту, чтобы согреть. Розальба, съежившись, прижалась к окошку, стараясь разглядеть, что происходит внутри. Сквозь запотевшие стекла еще пробивался тусклый свет, который тут же растворялся в уличной мгле. Какой-то пес, услыхав визг шарманки, вытянул шею и начал ему вторить тягучим, пронзительным воем.

Джустино завел другую песню, а Розальба, дрожа, открыла дверь. Тяжелое, горячее зловоние ударило ей в лицо, и она впервые в жизни испугалась испитых лиц и выпученных глаз картежников. Бледная, трепещущая, невнятно бормоча, умоляя о помощи скорее взглядом, чем словами, она каждому протягивала свою тарелочку, но никто ее не замечал. А с улицы все жалобнее неслась душераздирающая песня. Девочка вновь начала обходить столы.

— Убирайся отсюда! — неслось со всех сторон. В отчаянье она медленно опустила руку, но, направляясь к выходу, почувствовала, что ноги у нее подгибаются; Розальба горестно и бессмысленно огляделась вокруг. Какой-то человек, сидевший у двери, пожалел ее и подал пятачок. Шарманка смолкла. Девочка подошла к брату, подавленная, измученная и, всхлипнув, протянула в темноту кулачок, в котором была зажата монетка:

— Только… пять бань!..

Маленький Джустино подавил вздох, ничего не ответил и, собрав все свои силы, взвалил на плечи большую шарманку. Никогда еще не казалась она ему такой тяжелой, как в этот вечер. Дети направились домой. На углу остановились, Розальба купила бублик. Дождь усилился. Холодные капли хлестали по лицу. Дети укрылись в подворотне. Девочка поднесла бублик ко рту, уже собиралась было откусить от него, но вдруг подумала, что для двоих он слишком мал. Она протянула бублик брату, сказав, что совсем не голодна. Но Джустино в свою очередь поклялся, что ему не хочется есть. Тогда они разломили бублик пополам. Тихонько плача, брат и сестра медленно жевали в холодной, мертвенной темноте. Промокшие до костей, дрожа от холода, они крепко обнялись и все теснее прижимались друг к другу, чтобы согреться. Соленые слезы смешались с последним глотком…

Несколько минут они сидели неподвижно. Болели глаза, слюна, наполнявшая рот, имела противный, щелочный привкус. В висках стучало, в суставах кололо, словно иглами. Сердца у них замирали, сжимались, будто собираясь навсегда остановиться.