Книги

Из истории первых веков христианства

22
18
20
22
24
26
28
30

Его большое произведение, от которого до нас дошли лишь немногие, но все-таки характерные цитаты, свидетельствует, в полном соответствии с другими его сочинениями, что в нем мы имеем далеко не оригинальный ум. Его полемические приемы, как уже замечено, не представляли собою чего-либо нового, нечто подобное говорилось уже и ранее. Но восприняв в своем большом сочинении эти прежние приемы борьбы, он, по-видимому, способствовал и дальнейшему развитию метода старой полемики. Занятое в промежуток времени от Цельза до Порфирия, выработкой канона своих сочинений, христианство, по вполне правильному замечанию одного исследователя, сделалось книжной религией, вот против этих отдельных книг библии и направлены упреки Порфирия. Он по видимому, еще яснее раскрыл противоречия евангелий, чем его языческий предшественник и особенно нападает на пророка Даниила. Выше, мы читали уже меткое выражение Цельза о пророчествах Ветхого Завета; Порфирий, по-видимому, расширил эту критику подробными историческими толкованиями книги Даниила, которую он называет пророчеством после события, сочинением, написанным во время Антиоха Эпифана: этим он значительно облегчил работу современному исследованию. Впрочем, это еще не вполне достоверно, возможно, что и здесь он лишь повторяет чужия мысли. Но как раз в этой массе его полемики и лежало её значение, христиане вынуждены были выступить против него с такими же толстыми книгами, чтобы поразить сосредоточенную в этом враге греческую полемику в её целом. Как неоплатоник, Порфирий принадлежал к тому направлению, которое не было уже более сектой, а представляло вообще всю языческую философию того времени, а борьба христианства против него неизбежно продолжалась до тех пор, пока неоплатонизм сохранял свои силы. С своей стороны и неоплатоники никогда почти не мирились с врагом и лишь позднее уступили силе. Лучшие из христиан, особенно Августин, относились в Порфирию с известным почтением, ибо он безусловно был искренний, откровенный человек, он честно признал, что христианская религия уже в его время совершенно вытеснила языческих богов.

Итак, борьба, которую приходится вести христианам, становится все интенсивнее; чем менее делается число врагов, тем значительнее становятся отдельные личности, выступающие повсюду, и тем объемистее становится христианская полемическая литература; ей теперь приходится не только бороться по традиции со старой еще не побежденной философией, но опровергать также и новую. В конце III столетия выступает, как против старого, так и против нового врага, отец церкви Лактанций, который пишет толстую книгу под полуюридическим заглавием «Божественные институции». – Человек, намеревающийся напасть на врага в его собственном стане и поразить его собственным его оружием. С Лактанция начинается уже новая эра, он является в известном смысле провозвестником средневекового духа. Мы видели, что дух времени почти уже целый век не покровительствовал науке в истинном смысле этого слова, прежде всего точной науке, которая получила такое исключительное развитие у греков. Эти вещи отвергаются, люди стремятся всецело сосредоточиться на внутренней жизни духа, Но действительными врагами этой высшей силы человека, этого благородного эллинского стремления к познанию впервые являются римские отцы церкви. Всякая наука о природе, говорит Лактанций, есть пустое умствование; обосновывать явления окружающего вас мира значит то же, что рассказывать об отдаленном, никогда не виданном вами городе. Человек не может позвать природу; стремящийся к этому – безумец. Бог скрыл от человека все то, что совершается внутри человеческого тела, потому что он не хотел, чтобы человек исследовал вещи, знать которые ему не подобает. Астрономия это бред сумасшедших, шарообразная форма земли остается под сомнением, глобус – нелепость. Существует только одна наука: наука о Боле, весь смысл нашей жизни в религии. То, что естествоиспытатели называют природой, означает не что иное, как гибель религии. Этими словами, несмотря на всю бессмысленность их, Лактанций вводит нас в мировоззрение, которое, если исключить новый временный расцвет греческой математики, являлось решающим для всего последующего времени. Вся духовная жизнь сосредоточивается на чувстве, библия вытесняет науку и становится нормой всех вещей. Явления природы также в конце концов находят в ней свое объяснение, чудеса Иисуса Навина отрицают науку о звездах, астрономия влачит свое жалкое существование, в виде астрологии, ибо против последней ополчаются не все христиане. Это то же мировоззрение, которое позже возвело на костер Джиордано Бруно, которое посредством пытки думало запугать научную совесть Галилея. Но как каждого отдельного человека мы должны рассматривать, как целое, так в еще более высоком смысле должны мы понимать и подобное развитие, подобное мировоззрение. Рука об руку с этим падением науки идет напряженное развитие религиозного чувства. Этим чувством проникнуты последние мыслители умирающей древности, им охвачены глубочайшие умы средневековья и, наконец, даже Лютер. Одно неразрывно связано с другим, подобную эпоху нельзя без разбора порицать или восхвалять: все её существо выросли на единой почве, и с этой то почвой необходимо нам познакомиться.

Лактанций создает новые ценности также и на почве христианства. Никто в такой степени, как он, не порвал с тем поверхностным взглядом, которым греки пытались вытеснить страх перед смертью. Эллины большей частью были того мнения, что смерть не имеет никакого отношения к нам, ибо, пока мы живем, её нет, когда же она наступает, мы уже не существуем. Лактанций, напротив, вместе с немногими языческими мыслителями, напирает на ужасный процесс умирания, медленной смерти. Если некоторые из его, нередко крайне поверхностных, ответов врагам вызывают в нас чувство недоумения, то его христианская этика, твердой стопой спускающаяся до самых глубин греха и чувственных искушений, представляет собою безусловно нечто возвышенное.

Христиане теперь несомненно живут в мире. Если еще Тертуллиан думал, что истинный христианин стремится лишь к тому, чтобы как можно скорее удаляться от мира, то у Лактанция, хотя вовсе и не чувствуется еще жизнерадостности, но во всяком случае виден уже отказ от такого существования. Христианин уже не верит в скорое явление антихриста и наступление страшного суда; идея о возвращении Нерона не встречает в нем более отклика. Конечно, когда-нибудь должен наступить конец, и Рим – со страхом и трепетом произносит эти слова апологет – также постигнет гибель. Согласно широкому плану своего сочинения. апологет дает подробную картину гибели мира, но в скорое осуществление этих пророчеств он уже более не верит.

Принимая участие в делах мира, христианство, конечно, само рисковало принять светскую окраску. И вполне понятно, что многие выдающиеся учителя церкви позднейшего времени подверглись подобной секуляризации. К счастью на страже здесь стоял, хотя и не слишком опасный, но тем не менее всегда напоминавший о себе враг – язычество. Последнее, несмотря на эдикт Константина, далеко еще не было побеждено. Если христиане, как выше замечено, в течение 200 лет, считали нужным бороться против Порфирия, то приверженцев его, очевидно, было еще много. Они набирались из рядов лучших представителей эллинской культуры, из её благороднейших умов. Против них выступает отец церкви Евсевий, один из последних людей древности, которому по праву принадлежит имя ученого. Несмотря на некоторые слабости, несмотря на известную склонность к положению царедворца – Евсевий написал книгу, в которой прославлял Константина – и несмотря на все его непостоянство, это был человек, которому по отдельным вопросам нельзя отказать в научном понимании и широком кругозоре: он и позднее Августин являются самыми значительными представителями умирающего эллинизма и романизма. Евсевий хочет опровергнуть иудеев, которые все еще не прекращали своих нападок, и особенно язычников, т. е. не только греков, но также и все восточные народы. С этой целью он вооружается обширным материалом. Он проводит перед глазами читателя целый ряд подробнейших выдержек из всей теологической и исторической мудрости египтян, вавилонян и греков, поскольку последние касались этих вопросов; затем, показав нелепость этих воззрений, он рассматривает греческую философию от её начала до Порфирия. Все положения этой философии, противоречащие христианству, особенно понятие о судьбе, обсуждаются самым детальным образом. Конечно, и Евсевий употребляет при этом в виде оружия старую басню о том, что греческие мудрецы в тех местах своих сочинений, где они совпадают по взглядам с иудеями, пользовались последними как более молодые. Однако, в противоположность прежним апологетам, Евсевий допускает все-таки возможность того, что Платон дошел до своей мудрости, благодаря озарению его Богом. Впрочем, как высоко он ни ставит Платона, он думает тем не менее, что хотя великий афинянн и был преисполнен святой мудрости, но все-таки побоялся открыто исповедовать ее перед афинянами. В конце концов, философия и христианство несовместимы.

Однако, несмотря на внешнюю победу христианства, языческие писатели не успокаивались. Несколько десятков лет тому назад в одном христианском полемическом сочинении был вновь открыт один безымянный врат христиан. Обыкновенно его отождествляют с Порфирием; действительно он заимствовал все-что у последнего, но вместе с тем во многом и разошелся с ним. Как бы то ни было, но приводимые им доводы весьма остроумны; сам Гарнак даже назвал его в своем роде неопровержимым. По известному методу он направил свои меткия стрелы против евангелий, противоречия которых он вскрывает отчасти по методу современной критики. Так он указывает на разноречивость известий о последних словах Христа на кресте и восклицает: уж если христиане не сумели дать точных-сведений об этих последних мгновениях, то и все остальное, очевидно, представляет собою поэтический вымысел и истины там искать нечего. Христианин, который сообщает нам об этом, чувствует себя совершенно бессильным по отношению к такой полемике и, как-бы оправдываясь, говорит, что ведь вся природа в момент смерти Христа пришла в такое смятение, что евангелисты неизбежно должны были растеряться и дать противоречивые известия. Язычник этот ловко отыскивает пункты для нападения. Как известно, одно из мест, которые наиболее глубоко волновали благородных людей, – это эпизод между Иисусом и богатым юношей. Вполне понятно, что этой так ясно и таким повелительным тоном высказанной мысли старались придать всевозможные хитроумные толкования, но тем не менее каждый должен был в глубине души сознавать, что в сущности это мощное изречение может быть понято лишь в прямом его смысле. Античный человек встречал здесь камень преткновения: благочестивый богач, – выводить язычник, – судя по этим словам Христа, не извлекает никакой пользы из своей добродетели, тогда как бедняк может преспокойно грешить. Христос – приходит он к дальнейшему выводу – не мог вообще говорить ничего подобного, ибо в этих словах заключается тенденция, т. е. намек на вражду между общественными классами. И особенно резво язычник нападает на Павла. Гарнак тонко оценил здесь противоречие между греком и иудеем. Диалектика Павла, его равиннистическая сущность совершенно недоступна эллину. Рассуждения о законе и евангелиях он не понимает, он находит чрезвычайно двусмысленным для еврея поведение Павла там, где тот ссылается на свои права римского гражданина. Наконец, он находит странными ожидание христианами конца мира, представления их о гибели неба, символ Тайной вечери: словом, здесь перед нами встает вся противоположность между рационалистическим, привыкшим чувственно мыслить истинным эллинизмом и восточной религией откровения с её прославлением внутреннего человека, с её глубокой и тем не менее ясной моралью, – мы видим здесь антагонизм между Западом и Востоком.

Рядом с этим безымянным автором стоит император Юлиан Отступник. Обыкновенно с высоты пятнадцати веков, протекших с этих пор, этого императора называют романтиком на троне, его поведение считают анахронизмом. Современникам, однако, этот человек казался крайне опасным; насколько верны ему были язычники, настолько безгранична была к нему ненависть христиан, подчас совершенно терявших самообладание. С скрытой злобой желают они тяжких поражений победоносному полководцу, перед которым в ужасе разбегались враги, смерть его во время битвы они рассматривают как наказание неба, а плачевное состояние государства после смерти императора они приписывают исключительно вине Юлиана. Сам Юлиан никогда не думал преследовать христианство, как таковое, хотя многие тогда старались принять позу мучеников. Он вывел лишь свои заключения из эволюции вещей, своим тонким умом он пришел к выводу, что христиане в сущности не имеют ничего общего с греческой культурой; ведь, они же сами постоянно боролись против последней в своих бесчисленных сочинениях. Теперь большая часть мира приняла христианство, и представителя победившей доктрины хотела принимать участие в том, что до сих пор было лишь делом язычников, и не хотели не только учиться, но также и учить реторике и философии. Вот тут-то Юлиан и выступил со своим императорским veto, им лишил христиан свободы преподавания, ибо христиане, по его мнению, ничего не внесли своего в развиие этих предметов, а лишь стояли здесь на плечах язычников. Несомненно, этот шаг Юлиана отличался последовательностью, и жгучая ненависть христиан к императору показывает, что он действительно задел их за живое. Подобный же характер трезвой рассудочности носят и сочинения Юлиана против христиан, которые, конечно, также не дошли до нас целиком, а сохранились лишь в виде отдельных цитат в довольно неудачных книгах его противников. Юлиан близко подступает к христианам, он требует, чтоб они дали ему прямой и ясный ответ, он желает прекращения того полемического хаоса, когда каждый с яростным криком набрасывался на своего противника. При этом он сохраняет полное беспристрастие; он находит, что язычники действительно безнравственны, хотя не менее безнравственны и христиане его времени, и в этом он, может быть, и не был неправ. Затем, совершенно в духе Цельза, он переходит с указанию на противоречия библии и также рассматривает Ветхий Завет, как документ еврейской мифологии. Его вопрос о том, на каком языке говорил змий в раю, далек от какого-либо легкомысленного высмеивания, он просто хочет указать противнику на мифические черты рассказа. И в том же духе, т. е. как легенду, он объясняет далее и рассказ о постройке вавилонской башни, о смешении языков. Далее, евреи Ветхого Завета, по мнению Юлиана, не отличаются никакими преимуществами перед другими народами: хорошие законы греков по меньшей мере равны еврейским, у евреев также были в обычае кровавые жертвоприношения, и вовсе не они вывели другие народы на путь культурного развития. Мировая культура обязана своим развитием исключительно грекам. Но особенно беспощадной становится полемика Юлиана против современного ему христианства. Он упрекает его в том, что оно подражает неистовству мучеников разрушением храмов и алтарей. Вы убиваете, восклицает он, не только язычников, но и приверженцев сект, который не так оплакивают смерть Христа, как вы. Ни Христос, ни Павел ничего не знают о такой ненависти к своим противникам. Первые христиане в полной тишине старались привлекать людей к своему учению. А затем, к чему этот безобразно роскошный культ гробниц! Повсюду христиане видят следы апостолов и святых, строят гробницы и памятники в честь их, забывая, что сам Христос сравнивает фарисеев с нечистыми гробами и восклицает: оставьте мертвым погребать мертвых.

Однако, не отступив от настоящей темы этой главы, эпохи Августина, мы не можем более подробно останавливаться на этом. Правда, и обойти этих вещей мы также не могли. Если мы хотели получить представление о человеке, которым заканчивается летопись духовной борьбы между язычеством и христианством, то нам нужно было предварительно до некоторой степени ознакомиться со временем, предшествовавшим его появлению. Итак, язычество далеко еще не умерло. Бедствия эпохи, набеги варваров на становившееся все более и более худосочным римское государство, побуждали язычников, как и в начале III века, обращаться к христианам с горьким вопросом: где же ваш Бог? Ведь большая часть государства уже обратилась к христианству; если ваш Бог не помог вам во времена гонений, то он не сделает этого и теперь, он не помогает своим приверженцам, и мы, язычники, погибнем вместе с вами: кто знает, не есть ли это наказание богов, которых новый Бог лишил престола! Но вот последовал разгром Рима готами – событие, произведшее на всех современников самое удручающее впечатление. Со стороны язычников готовился уже новый ядовитый памфлет. Вот тут-то и выступил Августин. Августин не был аскетом, избегающим общения с людьми. Грех для него не был, как для пустынника, созданием фантазии, он сам на практике познал, что самые высокие духовные восторги нередко сменяются глубочайшим падением в самую пошлую животную жизнь. Погрязши в грехах, он сам собственной энергией высился из них. Ему была знакома греко-римская мудрость, он не относился к ней с презрением, как некоторые из более ранних апологетов, он высоко ставил Платона и почитал также Порфирия. Вместе с тем в нем жил еще остаток гордости римлянина, остаток чувства государственности, которое, впрочем, в его душе неразрывно связывалось с идеей о государстве Божием. Запасшись всем этим сильным оружием, бросился он на врага: его книги о государстве Божием представляют собою одно из замечательнейших произведений римской литературы и христианства.

Прежде всего он останавливается на вопросе о бедствиях того времени. Конечно, ему столь же мало, как и кому либо другому, удалось дать вполне удовлетворительный ответ. Но точка зрения Августина, частью, правда, заимствованная из языческой философии, тем не менее замечательна. Вопрос заключается, по его мнению, не в том, что мы должны так же страдать, как и злые, вопрос заключается в том, каковы последствия страдания для добрых и злых. Невзгоды исправляют добрых и делают хуже – злых. Злой язычник, которому жить становится не в моготу, лишает себя жизни. Лишь немногие, лучшие из язычников, не поступают так; христианин терпеливо переносит несчастья до конца. Но не только эти вопросы тревожили вас. Вы жалуетесь на христианство, потому что оно мешает вам предаваться вашим нечестивым излишествам. Весь мир вокруг вас, даже народы Востока сокрушаются о вашем падении, вы же лишь требуете зрелищ; вы ничуть не сделались лучше. – Затем он восстает, как это делали также и прежние апологеты, но с совершенно иной силой, против того мнения, что Рим обязан своим упадком христианству; он делает обзор римской истории, рассматривает вопрос о том, насколько отечественные боги покровительствовали Риму. Римские боги оставались спокойными свидетелями всех бедствий прежних времен, сожжения Рима галлами, жестоких поражений на войне. Неужели они спали, когда галлы взбирались на Капитолий? Бодрствовали тогда лишь священные гуси, их и стали за то потом почитать, подобно тому, как почитают в Египте зверей. Хороши боги, которые не воспитывают свой народ, а покидают его, несмотря, на то, что он чтит их. Какой-то Марий мог беспрепятственно проявлять свою ярость, и при этом погибли почтенные граждане: вот, что натворили ваши боги! Поэтому, обратитесь же к Богу! «О Рим, полный славы и почета, народ Регула и Сцеволы, народ Сципионов, Фабриция, к нему должно направляться все твое стремление, между ним должен ты выбрать и между отвратительным ничтожеством, лживой бесовской злобой. Если природа дала тебе могущество, то твоей задачей теперь должно быть очищение и усовершенствование его истинным благочестием, ибо безбожие приводит тебя в гибели и наказанию. Теперь ты стоишь на распутьи, не в себе самом должен найти ты славу, а без всякого сомнения – в Боге. В древние времена слава твоя гремела на земле, но по тайному решению божественного провидения ты не мог еще найти истинной религии. Вставай, уже наступил день, проснись, как ты проснулся в тех, которые своей высокой добродетелью, своими страданиями за истинную веру создали нашу гордость, которые до последнего издыхания боролись против вражеских сил и победили их своей безтрепетной смертью и кровью своей привели нас в новое отечество, К этому отечеству призываем мы тебя примкнуть, ты должен быть в числе тех граждан, приют которых называется истинным прощением грехов».

Этими могучими словами, которых со времени Тертуллиана с таким глубоким чувством не произносил ни один римлянин, Августин указывает через дымящиеся развалины Рима на государство Божие, как некогда перед автором апокалипсиса, после разрушения Иерусалима, явился в облаках новый Иерусалим.

Но как ни горячо относится Августин к спасению римских душ, как раз эта идея государства Божия должна отвлекать его от всего земного. Эти слова не случайно были произнесены перед окончательным падением Рима, столетием раньше такой тон не был бы возможен. Вся римская история, по мнению Августина, едва ли стоила стараний. Что же достигнуто? спрашивает он. В течение 240 лет кровопролитий, следовавших за основанием города, территория последнего увеличилась всего на 20 миль. Результатом всего, после потоков крови, было порабощение обессиленного государства Августом. Если бы тогда уже были христиане, то несомненно им бы приписали все эти несчастья. – Далее, апологет все еще считает нужных опровергать веру в богов. При этом по качеству он употреблял совершенно те же средства, как его предшественники; разница заключается лишь в том, что он и здесь охватывает гораздо более широкий горизонт, обнаруживает гораздо большую начитанность. Прежде всего он стремится снова раскрыть перед глазами читателя ту бездну, которая отделяет веру образованных греков и римлян от веры простого народа и в противовес этому дает полное изображение христианства во всей его последовательности. И его совершенно не трогают старые замечания противников о том, почему Бог допустил существование столь неприятного христианам языческого мира, почему он довел людей до грехопадения, когда должен был отлично предвидеть это. Наряду с множеством важнейших трактатов греков и их римских подражателей о судьбе, о фатуме, воззрения Августина, хотя и не вполне оригинальные, играют благодаря их категоричности не малую роль. Римское государство, говорит он, так же происходит от Бога, как ассирияне и персы, как все вообще развитие мира. Он отдавал государство в руки добрых и в руки злых. Веспасиану и Домициану, Константину и Юлиану Отступнику. Если причины идеальных фактов не поддаются объяснению, это не значит, что они отсутствуют. Так же обстоит и с каждым отдельным человеком: фатум и свободная воля не исключают друг друга, ибо наша воля есть лишь часть порядка вещей.

Бесконечной утонченностью отличается дальнейшая его борьба против философии язычников. Всякий, изучающий эту литературу от первых, нередко столь неловких, нападений христиан на величественное здание греческой философии до рассматриваемого времени, несомненно отдаст пальму первенства Августину. Его предшественники, за немногими исключениями, нападали главным образом на внешния укрепления, которые рушились уже сами собой, он же проникает в самую цитадель врага. Другие бранятся, он спорит. Он мыслит исторически, язычество для него не является каким-то шарлатанством, беспорядочным бредом, нет – это великое мировоззрение. Он достаточно искренен, чтобы признал борьбу весьма трудной; ибо, говорит он, философы нередко говорят вполне согласно с нами. Он оставляет мысль, уже ранее нерешительно отвергнутую Евсевием, что Платон заимствовал свое учение у пророков, и указывает на хронологическую невозможность этого взгляда, который, однако, между тем, уже почти превратился в догмат. Платон и Порфирий в совокупности могли бы составить одну христианскую личность. И еще более: он признает, что эти язычники имели перед христианами одно преимущество: они в свое время открыто и прямо высказывали свои взгляды, христианин же в настоящее время должен заботиться о том, чтобы не оскорбить религиозного слуха. В этих словах видна не только искренность, но и полное спокойствие победителя; он уверен в своем деле, хотя бы некоторые частности и заставляли его иногда задумываться. Так, когда враги, напр. Цельз, указывают на наивность христианской истории сотворения мира, смеются над тем, что, по мнению христиан, дни существовали уже до сотворения солнца, то Августин отвечает на это, что подобные частности недоступны нашему пониманию; когда спрашивают, что делал Бог до появления вселенной, то на этот вопрос можно сказать лишь, что легкомысленно и неразумно мерить Бога человеческой меркой: Бог в покое совершенно тот же, что и Бог в деятельности. По библии, с сотворения мира прошло около 6000 лет, и с этим, по-видимому, совпадают вычисления восточных ученых. Но если даже мы пойдем навстречу противникам и примем 6000 лет, то и это будет лишь мгновение по сравнению с вечностью. И когда с языческой стороны напирают на то, что ничто не может произойти вопреки природе, то мы, христиане, указываем на множество чудес, совершавшихся, как говорят, также и в языческие времена: чудо совершается не вопреки природе, а вопреки нашим собственным сведениям о природе. – И это опять одна из глубочайших мыслей Августина, которая вечно будет иметь значение не столько потому, что он впервые ее высказал, сколько потому, что она заключает в себе ядро всякой апологетики против подобных нападений и в силу этого и ныне еще кажется новой. Правда, этот взгляд имеет и свои весьма слабые стороны. В своей борьбе с эллинским скептицизмом Августин тщательно искал чудес и видел их всюду; он говорит о чудесных исцелениях больных, или следуя старому народному верованию, он утверждает, якобы на основании наблюдений, что труп павлина не подвергается тлению. Этим, особенно последней фразой, он подготовил воззрения средних веков и содействовал тому, что возвышенная, непоколебимая христианская вера, которая победила в борьбе с греческим скептицизмом и сделалась великой, снова выродилась в суеверие.

Согласно с этим и в своих взглядах на точную науку Августин является предвестником средневековья. Красота творения вполне удовлетворяет его, ему ясна целесообразность человеческого организма, расследование же частностей не имеет смысла. Жестокое искусство врачей расчленило, правда, тело мертвых, но при этом ему ничего не удалось открыть, никто не нашел гармонии каждого отдельного органа и даже не осмелился искать.

В конце своего произведения он еще раз рассматривает идею государства Божия и способов его осуществления. Уже прошло пять эпох, соответствующих пяти дням недели, мы теперь переживаем шестую эпоху, и сколько продлится она, определить нельзя. «Затем, Бог, как в седьмой день, почиет от дел, когда даст покой этому седьмому дню, которому мы придаем его значение. Я не буду говорить здесь о каждой из этих эпох в отдельности, но эта седьмая будет для вас субботой, конец которой будет не вечер, а день Господний, восьмой день в вечности, осиянные пришествием Христа, который означает вечный покой не только души, но и тела. Там мы успокоимся. там будем созерцать, созерцать и любить, любить и прославлять. Это конец без конца. Ибо разве это конец – видеть государство, не имеющее конца?»

Такой почти апокалиптической фразой великий человек заканчивает свое великое творение. Это творение, как уже неоднократно говорили мы, стоит на границе двух эпох; в известном смысле верное еще греческой древности, оно в то же время возвещает новое мировоззрение – мировоззрение средних веков. Блеск такой личности совершенно затмил умирающие огоньки противников. К тому же они сказали все, что нужно было сказать: точка зрения обоих противников была несовместима. Собственно, нельзя сказать, чтобы один из них опроверг другого. Остроумные доводы греков, конечно, не были устранены; даже Августину не удалось лишить их силы. Его собственная позиция была, однако, настолько цельна, настолько возвышенна, что. он легко мог перенести своих единомышленников через кой-какие сомнения. Но такие умственные сражения, как неоднократно замечалось, никогда не разрешаются посредством логических оснований, диспутов или книг и речей ораторов: история дает этому бесчисленные примеры. Здесь действуют необъяснимые силы, проявляющиеся для человека лишь по своим результатам. Мы можем сказать только, что язычество постепенно умирало от худосочия. Впрочем, это умирание было крайне медленно; ибо даже в пятом веке, в эпоху Августина, язычество вымерло еще не вполне, для этого требовалось более продолжительное развитие. Христиане и греки все еще пишут друг против друга; правда, тон этих писаний становится все более и более примиряющим и академическим. Но даже закрытие философской школы в Афинах в 529 году, изгнание неоплатоников еще не означает конца этого спора. Народная религия греков еще в IX веке по Р. Хр. насчитывала приверженцев на Пелопоннесе, от византийской эпохи до нас дошли сатирические произведения, направленные против христианства, и не один литератор той эпохи втайне исповедовал веру, имевшую мало общего с учением церкви. Но это были лишь последние судороги тела, обладавшего некогда огромной жизнеспособностью и мощной силой. Напротив, история апологетики свидетельствует о постоянном наростании сил, вплоть до установления нового всеобъемлющего мировоззрения. Этим пока закончилось дело апологетики. Но впрочем, только на известный промежуток времени. Новое время снова воскресило старую борьбу, доводы, которые некогда приводили греки, и ответы на них христиан с какой-то естественной необходимостью снова выступили на свет Божий. И это еще не конец, еще не цель, даже прославленное выяснение собственной точки зрения, которого хотят достигнуть путем диспута, есть лишь самообман. Подобными переговорами ничего нельзя достигнуть. И все-таки последнее слово не должно быть за скептицизмом, все-таки эта борьба необходима и целительна. Успокоение в вопросах религии есть смерть религии. А религия которая не привлекает к себе новых сторонников и не подвергается нападениям, успокаивается. Пример Христа, который каждый день своей вещественной жизни посвящал проповеди и борьбе, должен оставаться прототипом христианства.

V. Восток и Запад в древнем христианстве

Влияния Востока на греческую религию. – Движение культуры Востока. – Религиозные идеи и образы Востока, Мифра. – Религия Мифры. – Гностицизм. – Идеи гностиков. – Восточаая фантазия гностиков. – Писания гностиков. – Греческие и восточные черты гностицизма. – Мани и его секта. – Сила христианства; основания его победы.

Христианство, не побежденное внешними гонениями, не понесло также значительных потерь и от литературной полемики своих языческих противников. Но все-таки оно не забыло и не простило своим врагам того зла, которое они ему причинили: памфлет «О смерти гонителей» представляет собою запоздалый акт мести, удар, направленный против теней враждебных цезарей, а систематическое истребление антихристианской литературы является другой, более существенной отплатой за нападения язычников. Такое отношение христиан, последовательное уничтожение враждебной им и их церкви литературы, постигло однако не только сочинения язычников, но захватило также и часть христианской литературы; писания еретиков, лжеучителей предавались уничтожению с такою же яростью и почти с таким же успехом. Еретические идеи уже ранее пытались проникнуть в церковь, секты уже ранее пытались примкнуть к ней и преобразовать ее на свой лад. История апостолов повествует уже о великом лжеучителе Симоне-Волхве, первое и второе послания Иоанна говорят о множестве антихристов, которые учат, что Иисус не Христос. Другие места позднейших авторов еще яснее говорят об отвращении в лжеучителям. Когда к старому ученику Иоанна и мученику Поликарпу подошел один из этих сектантов и спросил: «Ты узнаешь нас?» то он получил в ответ: «Я узнаю первенца Сатаны». Точно так же в одном, довольно впрочем неправдоподобном, рассказе, говорится о том, как сам Иоанн, войдя однажды в купальню, быстро вышел из неё при появлении одного врага христиан, боясь, как бы здание не обрушилось и не погребло его вместе с его врагом. Кто же были эти сектанты, чего хотели они, почему встретила их такая ненависть?

Что бы ответить на эти вопросы до некоторой степени цельно и полно, мы не должны рассматривать эти вещи непосредственно вблизи, нам следует подняться на более высокую точку и уже оттуда сделать свой обзор. Для этого нужно ознакомиться с взаимными отношениями Востока и Запала в древности, определить те влияния, которые они оказывали друг на друга.

Всего более удивляет нас всегда у античных мыслителей, что они, опираясь на весьма небольшой и неполный материал, дошли до столь глубоких и многозначительных истин. К числу таких истин принадлежит взгляд Геродота на борьбу между Азией и Европой, который, если мы перенесемся в эпоху автора и вспомним все то, что произошло с тех пор в истории, звучит для нас как какое-то пророчество. На самом деле, персидские войны были лишь последними могучими отпрысками великого движения, начавшагося много, много ранее: они надолго освободили Грецию от влияния Востока. Никто, конечно, не станет теперь отрицать, что «элементами материальной культуры» и первыми попытками художественной деятельности греки обязаны влиянию Востока. Но этого еще не достаточно; религия греков, как ни кажется она выросшей всецело на эллинской почве, также с Востока получила первые толчки к развитию. Выше мы говорили уже о сивиллах, их оргиастический темперамент, их экстаз, может быть, даже их имя носят азиатский характер. Но еще одно явление религиозной жизни Греции указывает на Азию. Это, так называемая, орфика, т. е. теософическое учение мнимого пророка Орфея, глубокомысленные поэтические изречения о происхождении мира, частью мифологические, частью теологические, частью спекулятивные учения о вселенной, содержащие в себе предписания для спасения человека от гнета полной превратностей земной жизни посредством священных жертв, мистерий и особенно путем аскетизма. Учение о происхождении мира, принадлежащее жившему в середине VI в. до Р. Хр. Ферекиду Сиросскому, первому представителю этого направления, производит впечатление чего-то совсем негреческого. Ферекид занимался изучением астрономии; наука же о звездах зародилась в Вавилоне. О борьбе богов он говорит не так, как вообще говорили об этом греки, т. е. как о борьбе Зевса со своим отцом, но как о споре принципа вечности и времени, Хроноса, со змеиным божеством. Борьба заканчивается тем, что одна партия низвергается в глубину моря, в «огенос», – название, имеющее общий корень с вавилонским словом угинна (круг, совокупность). Далее, Зевс, создав мир, превращается в бога любви Эрота; он создает большое и красивое одеяние, на котором выткано изображение земли и жилищ бога, и кладет его на крылатый дуб. К этой символической, странной, малопонятной, почти нелепой, фантазии в последующее время присоединяются продолжения идеи о сотворении мира. Над всем господствует принцип времени, живущий испокон века; материя света или огня, эфир, наряду с хаосом, появляется лишь позднее. Из них обоих Хронос образует серебряное яйцо, из которого выходить бог света Фан, называемый также богом любви и согласием. Он в одно и то же время и мужского и женского пола, он из самого себя родит ночь и землю, предков среднего поколения богов. К последнему принадлежат также Кронос (не Хронос) и Рэа, сын которых Зевс поглощает Фана и дает начало последнему поколению богов. Эти дикия картины и бесформенные представления и являются истинными детьми вавилонской и, во многом сходной с ней, иранской мифологии. Помимо общего впечатления грандиозной, прямо-таки захватывающей фантастичности этих образов, и отдельные черты вполне соответствуют высказанному положению. Так, прежде всего, чисто вавилонского происхождения борьба богов. Бог весны, Мардук, уничтожает при сотворении мира хаос, Тиамат; он борется с первичным морем, расчленяет Тиамат и одну половину её превращает в небесный свод. Принцип времени, как мы еще увидим, снова появился в иранской религии Мифры; олицетворения или персонификации в роде Фана (=согласие) также встречаются в иранской религии, которая в свою очередь знает саморождения, образы, создающиеся из самих себя путем выделения или эманации. К вавилонскому кругу сказаний относятся, далее, также двуполые божества и змееподобные существа. Таким образом, следовательно, здесь обнаруживается необычайно сильное влияние Востока, а так как восточные культы и воззрения, известные нам из более позднего времени, также обещают верующим освобождение от гнета таинственных страшных сил и ведут их к этой цели через мистерии и аскетизм, то мы имеем полное основание видеть восточное влиянее и в том, что предписывала и чего требовала греческая орфика.