Вот шагает Ньозе, вот Нгуфу, вот Фару, вот Мсунгу, что означает «белый человек». Погонщики часто называют свою скотину именами белых, поэтому распространенной кличкой волов является Деламер. Вот бредет старик Малинда, большой желтый вол, мой любимец; его шкура покрыта странными узорами, похожими на морских звезд чему он, возможно, и обязан своим именем, ибо Малинда означает «юбка».
Подобно тому, как в цивилизованных странах всеобщее бельмо на глазу — трущобы, о которых неприятно вспоминать, в Африке у всех начинает болеть совесть при мысли о волах. Впрочем, к своим, фермерским волам я отношусь так, как относился бы король к трущобам своей страны: «Вы — это я, а я — это вы».
Африканские волы принесли на себе наступающую европейскую цивилизацию. Повсюду, где распахивались новые земли, они таскали плуги, утопая по колено в земле и слыша над головой свист длинных бичей. Они строили новые дороги, они волокли в глубь континента железо и механизмы, поднимая пыль и приминая траву там, где еще не было дорог. Еще до рассвета на них надевали ярмо, чтобы они весь день бродили вверх-вниз по склонам, сгорая на безжалостном солнце. Бичи оставляют на их спинах глубокие следы; нередко приходится видеть вола без глаза, а то и без двух — результат лихого удара бичом. У многих индусов и белых подрядчиков тягловые волы за всю жизнь так и не знают выходных.
Наш вол — странное создание. Настоящий бык постоянно разъярен, он выкатывает глаза, роет землю; все, что попадает ему на глаза, вызывает у него гнев — и, тем не менее, у него есть собственная жизнь; его дни насыщены желаниями их удовлетворением. Все это мы отняли у волов. Все их существование посвящено нашим потребностям. Волы помогают нам жить, иногда напрягая все силы; собственной жизни у них нет, они — предметы, обслуживающие наши потребности. У них влажные жалостливые глаза фиалкового цвета, мягкие мышцы, бархатные уши, они терпеливы и скучны во всех своих проявлениях; иногда, глядя на них, начинаешь бояться, что они о чем-то думают.
В свое время существовал закон, обязывавший оснащать все повозки тормозами, и спускаться со склонов можно было только на тормозах. Однако закон не выполнялся: на половине фургонов и повозок тормоза вообще отсутствовали, на другую половину их ставили только изредка. Из-за этого спуск вниз превращался для волов в пытку. Им приходилось удерживать груженые фургоны своими телами. Они запрокидывали головы, доставая кончиками рогов до своих крестцов, и натужно ревели. Мне часто приходилось видеть, как похожие издали на длинных гусениц подводы с дровами, спускающиеся с холмов и направляющиеся одна за другой в Найроби, прибавляли в скорости, заставляя несчастных волов выписывать зигзаги. Иногда у подножия холма волы спотыкались и падали под тяжестью поклажи.
Волы думают: «Такова жизнь, таковы ее условия. Они тяжелы, страшно тяжелы. Но приходится нести свой крест — иного выхода нет. Тащить подводы вниз с холма безумно трудно, можно и умереть от натуги. Но поделать ничего нельзя».
Если бы толстые индусы из Найроби, владельцы подвод, расщедрились на пару рупий и привели в порядок тормоза, если бы медлительный молодой африканец, восседающий поверх груза, сообразил слезть и приладить тормоз, то положение улучшилось бы, и волы спускались бы с холмов без риска для жизни. Однако волы не знают, что у их бед есть конкретные виновники, и продолжают ежедневную героическую борьбу с условиями своей воловьей жизни.
О двух расах
Отношения между белой и черной расой напоминают в Африке отношения между противоположными полами.
Если бы одному из полов сказали, что в жизни другого пола он играет не большую роль, чем другой пол — в его собственной, этот пол был бы шокирован и оскорблен. Если бы возлюбленному или мужу сказали, что он играет в жизни своей любовницы или жены такую же роль, как она — в его, он бы поразился и возмутился. Если бы жене или возлюбленной сказали, что в жизни мужа или любовника она играет ничуть не большую роль, чем он — в ее, она бы лишилась дара речи от негодования.
Рассказы ветеранов, не предназначенные для женских ушей, служат блестящим тому доказательством; беседы женщин, уверенных, что их не подслушают мужчины, доказывают это еще бесспорнее.
Если африканцы услышат, что играют в жизни белых ничуть не большую роль, чем белые — в их жизни, то не поверят вам, а высмеют. Возможно, среди африканцев ходят рассказы, служащие доказательством маниакального интереса белых к кикуйю или кавирондо и их полной от них зависимости.
Сафари военной поры
Когда разразилась война, мой муж и двое шведов, помогавших ему на ферме, вызвались добровольно переместиться к германской границе, где лорд Деламер организовал разведку. Я осталась на ферме одна. Но вскоре пошли разговоры о концентрационном лагере для белых женщин колонии: считалось, что африканцы представляют для них угрозу. Я страшно перепугалась. Меня мучила мысль: если я на несколько месяцев окажусь в этой стране в женском концентрационном лагере, то просто не выживу. Спустя несколько дней у меня появилась возможность подняться вместе с соседом, молодым фермером-шведом, в Кижабе, на железнодорожную станцию, куда прибывали гонцы с границы; сообщаемые ими новости мне надлежало передавать начальству в Найроби.
В Кижабе я поставила палатку рядом со станцией, среди дров для паровозов. Поскольку гонцы прибывали туда в любое время суток, я тесно сотрудничала с начальником станции, индусом-католиком из Гоа. Это был низкорослый, безвредный человечек, исключительно охочий до знаний и совершенно не обращавший внимания на войну. Он засыпал меня вопросами о моей стране и принуждал меня учить его датскому языку, ибо полагал, что наступит время, когда этот язык весьма ему пригодится. У него был десятилетний сын по имени Виктор. Однажды я случайно подслушала, как он учит сына грамматике.
— Виктор, что такое местоимение? — наседал он. — Что такое местоимение, Виктор? Я пятьсот раз повторял тебе одно и то же!
С границы поступали требования продовольствия и амуниции. Я получила письмо от мужа, в котором он просил собрать четыре фургона и направить их ему как можно быстрее. Он предупреждал, что к каравану обязательно надо приставить белого, так как никому не известно, где находятся немцы, а маасаи пришли в величайшее волнение от мысли о войне и активно перемещаются по своей резервации. В те дни считалось, что немцев можно встретить где угодно; мы даже выставили охрану у железнодорожного моста в Кижабе, чтобы противник его не подорвал.
Я наняла для сопровождения фургонов молодого южноафриканца по фамилии Клаппротт, однако накануне выхода, когда фургоны уже были готовы, его арестовали как немца. Никаким немцем он не был и мог это доказать, поэтому вскоре был отпущен и поспешил сменить фамилию. Однако в тот вечер я восприняла его арест как перст Божий, ибо теперь сопровождать фургоны было некому, кроме меня.
Рано поутру, еще при свете звезд, мы начали спуск по бесконечному склону горы Кижабе, направляясь к простершейся внизу саванне — маасайской резервации, переливавшейся в предрассветный час, как стальной лист, у нас под ногами. На фургонах раскачивались фонари, погонщики обрушивали на волов крики и удары бичей. Всего фургонов было четыре, в каждый было впряжено по шестнадцать волов; кроме этого, у меня было пять запасных волов, двадцать один молодой африканец кикуйю и трое сомалийцев: Фарах, оруженосец Исмаил и старый повар, тоже Исмаил, благороднейший старик. Рядом со мной бежал пес Даск.
Я была угнетена тем, что полиция арестовала не только самого Клаппротта, но и его мула, потому что больше мулов в Кижабе не нашлось, и первые несколько дней мне пришлось шагать в пыли рядом с фургонами. Позже я купила в резервации мула с седлом, а немного погодя — еще одного, для Фараха.