Книги

Из Африки

22
18
20
22
24
26
28
30

Говоря это, Еза смотрел в сторону, как бы извиняясь за свои слова. Африканцы не умеют сострадать животным, и мои разговоры о волах, замученных индусами, привлекли когда-то его внимание своей нелепостью. Сейчас он стеснялся, что сам оказался перед необходимостью прибегнуть к такому сравнению.

Во время войны меня страшно раздражало, что всю почту, которую я отправляла и получала, вскрывает в Найроби сонный швед-цензор. Он так и не нашел в них ничего подозрительного, но, ведя смертельно монотонную жизнь, постепенно привык интересоваться людьми, о которых в них повествовалось, как журнальной повестью с продолжением. В своих письмах я специально дописывала угрозы в адрес цензора, которые я претворю в жизнь после войны. Когда война завершилась, он, видимо, вспомнил все мои угрозы или сам очнулся и устыдился своего поведения; так или иначе, он послал ко мне на ферму гонца с вестью о Перемирии.

Я была в доме одна, когда явился этот гонец. Выпроводив его, я отправилась гулять в лес. Там царила полная тишина, и было непривычно думать, что теперь так же тихо на фронтах Франции и Фландрии. Безмолвие сближало Европу и Африку; по точно такой же лесной тропинке можно было бы брести где-нибудь в Вайми-Ридж.

Возвратившись, я увидела перед домом знакомую фигуру. Это был Еза со своим узлом. Он сразу сообщил, что вернулся и принес мне подарок.

Подарок Езы оказался застекленной картиной рамке. На картинке изображалось дерево с сотней ярко-зеленых листочков. На каждом листочке было написано красной тушью по-арабски словечко. Я склонялась к мысли, что это — изречения из Корана, но Еза не был способен пролить свет на их смысл; он лишь тер стекло рукавом и твердил, что это — очень хороший подарок. По его словам, он заказал картинку одному старому магометанину, пока страдал целый год в Найроби. Тот, наверное, затратил на дерево много часов.

Еза прослужил у меня до самой смерти.

Игуана

В заповеднике я часто натыкалась на игуан — крупных ящериц, гревшихся на солнышке на плоских камнях в русле реки. У них отталкивающая внешность, зато чудесная окраска. Они сияют, как россыпь драгоценных камней или витраж в старой церкви. При приближении человека они спасаются бегством, и выглядит это, как мазок лазури с оттенками изумруда и рубина, исчезающий в раскаленном воздухе. Ящерицы уже нет на камне, а краски еще остаются, как сияющий хвост кометы.

Однажды я подстрелила игуану, намереваясь найти применение шкуре. Но произошла странная вещь, которая навсегда запечатлелась в моей памяти. Пока я шла к застреленной мной ящерице, растянувшейся на камне, она теряла свою окраску на глазах. Краски покинули ее, как последний вздох; когда я пошевелила ее, она уже была серая и безжизненная. В живой ящерице пульсировала кровь, озаряя все вокруг сиянием; когда о пламя потушили, игуана превратилась в мешок с требухой.

После этого мне неоднократно приходилось, выражаясь фигурально, стрелять игуан, поэтому и дело вспоминалась первая, застреленная в заповеднике.

Как-то на севере, в Меру, я увидела молодую африканку с браслетом на руке — полоской кожи в пару дюймов шириной, густо усеянной мелкими бирюзовыми бусинами разного оттенка — от зеленого до светло-голубого и цвета морской волны. Казалось, эта вещица дышит на черной руке. Мне страшно захотелось ею завладеть, и я уговорила Фараха ее купить. Но стоило браслету оказаться на моей руке, как он превратился в тщедушную тень. Теперь эта была мелочь, дешевка. Раньше шла игра красок, бирюза выигрышно смотрелась на темно-коричневой коже, которая, в свою очередь, оживляла браслет, а теперь…

В зоологическом музее Петермарисбурга я увидела то же сочетание красок, только пережившее смерть, на чучеле глубоководной рыбы. Я задумалась, что же представляет собой жизнь на морском дне, если рождает такие жемчужины. В Меру я расстроено переводила взгляд со своей бледной руки на умерщвленный браслет. Казалось, я совершила несправедливость по отношению к благородному предмету, преступление против истины. Зрелище было настолько грустное, что я вспомнила слова героя одной детской книжки: «Я завоевал их всех, но стою теперь среди могил».

В другой стране, соприкасаясь с чуждыми формами жизни, следует заранее наводить справки, сохранят ли предметы свою ценность после смерти. Поселенцам в Восточной Африке я бы советовала ради спокойствия их же сердец и услады зрения не трогать игуан.

Фарах и венецианский купец

Однажды подруга прислала мне с родины письмо с описанием новой постановки «Венецианского купца». Вечером, перечитывая письмо, я представила себе действие настолько явственно, что позвала Фараха, чтобы рассказать ему содержание пьесы.

Фарах, подобно всем уроженцам Африки, любил слушать рассказы, но только когда был уверен, что мы с ним одни в доме. В тот раз слуги разбрелись, и случайный путник, заглянув к нам в окно, решил бы, что мы с ним обсуждаем хозяйственные вопросы. Он внимал моему рассказу, неподвижно стоя у противоположного края стола и серьезно взирая на меня.

Фарах вник в дела Антонио, Бассанио и Шейлока, поняв их как крупную, запутанную сделку, находящуюся на гране законности, то есть именно то, что сомалийцы обожают. Он задал мне пару вопросов насчет фунта мяса: в этом пункте он усмотрел эксцентричность, однако само соглашение не показалось ему немыслимым — случается и не такое. Здесь он почуял запах крови и заинтересовался не на шутку. При появлении на сцене Порции он навострил уши. Видимо, он представил ее себе женщиной своего племени, распустившей паруса Фатимой, умеющей заворожить мужчину.

Цветные слушатели не принимают в пьесе чьих-то сторон, их интересуют хитросплетения самого сюжета. Сомалийцы, знающие, что почем и умеющие благородно негодовать, способны забывать об этих своих достоинствах, сталкиваясь с художественным вымыслом. Однако на сей раз Фарах определенно симпатизировал конкретному персонажу — Шейлоку, собравшемуся платить, и переживал из-за его поражения.

— Что? — возмутился он. — Еврей отказался от своего требования? Напрасно! Мясо должно было достаться ему, за такие-то деньги!

— Что же ему еще оставалось, если ему нельзя было пролить ни капли крови?