Поверить ему было затруднительно: дорога на Танганьику представляла собой шоссе, которое нельзя было не найти; для того, чтобы оказаться у меня на ферме, требовалось намеренно с него свернуть.
— Как вы собираетесь добраться до Танганьики? — поинтересовалась я.
— Пешком, — ответил он.
Я стала объяснять, что это совершенно невозможно: три дня пути через резервацию маасаи, без воды, при опасном соседстве львов. Как раз в тот день маасаи жаловались мне на обнаглевших хищников и просили подстрелить хотя бы одного.
Все это не было для Эммануэльсона новостью, но он упорствовал в своем намерении пешком добираться до Танганьики. Ничего другого ему не приходило в голову. Сейчас его интересовало, можно ли ему, заблудшему, поужинать у меня и переночевать, чтобы с утра пораньше продолжить путь. Если я не сочту это удобным, то он сейчас же проследует дальше, благо что дорогу освещают звезды.
Разговаривая с ним, я не слезала с лошади, подчеркивая тем самым, что он мне не гость, потому как партнер за ужином он меня не устраивал. Его речь убедила меня, что он и не рассчитывал на приглашение. Он не верил ни в мое гостеприимство, ни в силу своего убеждения, а просто был одинокой фигурой в темноте, появившейся перед моим домом, человеком, у которого не было в целом мире ни души. Его сердечность была призвана спасти не его лицо, которому уже ничто не помогло бы, а мое: если бы я сейчас отправила его на все четыре стороны, то это было бы не бессердечием, а нормальным поступком. Такова учтивость загнанного. Я позвала слугу, чтобы он увел лошадь, спешилась и сказала:
— Пойдемте, Эммануэльсон. Можете поужинать и переночевать здесь.
В свете лампы он представлял собой плачевное зрелище. На нем был длинный черный плащ, каких в Африке никто не носит, он был небрит, волосы его находились в беспорядке, старые башмаки просили каши. Он не уносил с собой в Танганьику никакой поклажи: руки его были пусты. Мне предстояло исполнить роль жрицы, которая приносит Господу специфическую жертву, отпуская козу живой.
Я решила, что без вина здесь не обойтись. Беркли Коул, обычно снабжавший дом вином, прислал мне незадолго до этого ящик редкого бургундского, и я послала Джуму в погреб за бутылкой. Когда мы уселись ужинать, Эммануэльсон отпил половину своего бокала, поднес его к свету и долго смотрел на вино, как человек, внимательно слушающий музыку.
— Замечательно, — сказал он. — «Шамбертэн» урожая тысяча девятьсот шестого года.
Так оно и было. Я не могла его не зауважать.
Он не спешил заводить разговор, я тоже не знала, что ему сказать. Наконец, я спросила, почему ему не удается найти хоть какую-то работу. Он ответил, что так получается потому, что он не умеет делать ничего из того, чем занимаются здешние люди. Из гостиницы его уволили, но, по правде говоря, метрдотель — не его профессия.
— Вы что-нибудь смыслите в бухгалтерии? — спросила я.
— Абсолютно ничего. Мне всегда было чрезвычайно трудно сложить даже две цифры.
— А как насчет скотины?
— Коровы? — переспросил он. — Нет-нет, коров я боюсь.
— Но вы хотя бы водите трактор? — спросила я. На его физиономии загорелась надежда.
— Не вожу, но, наверное, мог бы научиться.
— Только не на моем тракторе. Лучше скажите мне, Эммануэльсон, чем вы занимались всю жизнь? Кто вы такой?
Эммануэльсон расправил плечи.