Сбитый с толку советами, Гнат сильно размахнулся, но в последнее мгновенье погасил удар, и упругое брюхо кита, как щепку, отбросило его назад. Долговязая фигура выписала пируэт на скользких, лоснящихся от спермацета досках, грациозно помахала в воздухе свободной рукой и устояла.
— Ну-ка стой, твою в бога! — заорал дядя Ваня. — Стой! Бросай! Наработался, актриса…
И тогда Гнат кинулся на кашалота, не глядя, как бросаются врукопашную, забыв про осторожность, вложив в удар всю переполнявшую его ярость.
Что-то ухнуло, приподняло Гната, швырнуло в беспамятство. Это длилось мгновение. Он открыл глаза, поборол застившее взгляд желтое и зеленое и увидел, как с окровавленного его живота, вздрагивая, сползало что-то белое, в сизых прожилках.
— А-а! — вонзился в небо тонкой иглою крик.
Руки судорожно заперебирали, гребя это белое обратно, под одежду, и застыли, обжегшись о холод его. Ракетой взмыло воскресшее из мертвых тело. И заплясал Гнат, тряся подолом, такого камаринского, словно к телу его пристала кобра, а не китовая требуха.
Над площадкой густо поплыла ругань — шмотья и брызги долетели до всех, кто стоял со стороны китового брюха. Но волна хохота скоро задавила слова.
Только один человек, сдирая с себя одежду, пытался перекричать этот гогот. Он спрашивал, отчего они так жестоки к нему, за что ненавидят. А его не слышали. И если б даже услышали, то не поняли б — ненавидеть можно сильных.
Тогда он закричал, что ненавидит их сам, ненавидит, ненавидит и этот берег, и этих китов. А люди все равно смеялись. Многие на их памяти ругали этот берег и возвращались обратно.
И перед этой людской стеной у Гната сникли и мелко-мелко затряслись худые плечи. Он плакал без слез и даже не заметил, как Кузина рука положила рядом с ним завернутый в газету пакет.
Ал. СМИРНОВ
ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ[6]
Вы спрашиваете, испытывал ли я когда-нибудь страх? Конечно, испытывал, и не один раз. Когда, например, охотясь в Уссурийском крае, я столкнулся нос к носу с тигром и мое ружье сделало подряд две осечки, у меня, как говорится, душа спряталась в пятки. Или вот еще когда я был засыпан снежным обвалом в горах Кавказа. Впрочем, таких случаев было немало. По-моему, нет человека, который в той или иной форме не испытывал бы страха, а если кто и будет утверждать противное, так знайте, что перед вами просто хвастунишка и самый последний трус. Вопрос только в том, кто как себя ведет в минуты опасности: если человек в таких случаях сохраняет власть над своими чувствами и пытается бороться с опасностью, — мы называем его храбрецом; и наоборот, — если он раскисает, как снег в оттепель, и единственное спасение видит в бегстве от опасности, — имя ему трус. Страх — это первобытный инстинкт самосохранения, своего рода воля к жизни, и нет такого живого существа, которому не было бы присуще это чувство.
Но настоящий страх, тот страх, который стоит на грани между разумом и безумием, я испытал не в лесных дебрях и не в диких ущельях. Это было совсем недавно, прошлой осенью, и вот при каких обстоятельствах.
Я вообще в охоте не знаю меры и в тот день увлекся больше обыкновенного. Вышел утром на часок пострелять зайцев, а вечер застал меня поблизости от Алешкинского хутора, в пятнадцати километрах от дома моего приятеля, у которого я тогда гостил. Я даже не заметил, как переменилась погода: небо заволоклось облаками, дул ветер, моросил мелкий осенний дождь. Шагать под дождем пятнадцать километров мне совершенно не улыбалось, и я решил заночевать на хуторе.
— Сегодня пильщики с лесорубок у нас ночуют, тесновато немного, — сказал мне встретивший меня старик, когда я добрался до хуторских огоньков и изложил свою просьбу о ночлеге, — хотя заходи, — добавил он, — в тесноте, да не в обиде… Вишь, как погодка разыгралась…
И он повел меня в маленький домик, стоявший, как я заметил, в некотором отдалении от другого — большого — дома, в котором не светилось ни одного огня. Переступив порог, я остановился в нерешительности: комната была полна до отказа; не было ни одного свободного местечка, где бы можно было присесть.
— В самом деле, не очень просторно, — сказал я, — может быть, в другом доме будет посвободнее?
— Это в большом-то? Там совсем свободно, а только ночевать там ты едва ли будешь.
— А что, разве хозяин сердитый?