Рихтер в нашем доме появился через маму. Мама училась у Ксении Николаевны Дорлиак, сначала у нее преподавал профессор Гандольфи – итальянец, но, кажется, он умер, и доучивалась мама у Ксении Николаевны. Тогда и началась дружба с Ниной Львовной, тетей Нинулей. В это время мама вышла замуж за папу, и Ксения Николаевна его очень полюбила. Ну, а вот в 1946-м мы жили еще не на даче в Иерусалиме, а в Загорянке. Я отчетливо вижу крыльцо, стоят папа, мама и я, а перед крыльцом, еще не войдя на него, стоит тетя Нинуля, тоненькая, хорошенькая, в каком-то сарафанчике, и длинный, рыжий, молодой, в голубой рубашке – дядя Слава. Но он всегда говорил о том моем воспоминании: “Ничего подобного. Вы вылезли из дырки под забором и кокетничать начали – да, в трусах одних, и стали со мной кокетничать. Это было”. Тогда у них с тетей Ниной начиналась совместная жизнь.
Она занятно рассказывала, как он к ней подошел и сказал: “Я бы хотел вместе с вами выступать”. А он уже был Рихтер, и она подумала: “Хорошо, наверное, половину отделения он, половину отделения я”, – и спросила: “Так?” А он: “Нет, я бы хотел вам аккомпанировать”.
Ксения Николаевна, ее мать, была необыкновенно умная, и, как потом, я помню, говорили родители, это был последний гениальный шаг Ксении Николаевны, что она их соединила. С тех пор появились дядя Слава и тетя Нинуля. Тетю Нину я всегда очень любила, обожала, как в старинных книжках у Чарской, такое девчачье обожание, я пыталась ей подражать… А поскольку мама с ней дружила, а Нина Львовна очень любила папу и была его поклонницей, то у них были чу́дные такие отношения. В общем, я вам должна сказать, что папа совершенно был очаровательный, ну кто-то его не любил, кому-то он не подходил, но он был совершенно очаровательный, и интересный, и горячий, и легкий. Вот почему его любил Пастернак, любил Нестеров – такие люди. Марина почему его любила. Он в книжке пишет, как пришел к Нестерову и восторженно что-то стал говорить – тогда только открылся музей Щукина, где были импрессионисты. Нестеров ему сказал: “Благодарите Бога, что он дал вам такие глаза”. Папа рассказывал, как Наташа Каверина говорила, когда они у Кавериных были в гостях: “Дмитрий Николаевич, вам, наверное, ужасно надоело, что вас все время просят читать”. Он говорит: “Наташечка, мне совершенно не надоело, мне надоедает, когда меня не просят читать”.
Был период, когда я с дядей Славой ездила на гастроли. Если Нина Львовна не могла ехать, то ехала я. Ну я не хвастаюсь, он ко мне очень хорошо относился, он меня любил, и ему весело со мной было. “Тутик, Тутик”. Знал с детства, и Нина Львовна не волновалась, когда я ехала. Во-первых, я все знала, что он любит – не любит, а во-вторых, она знала, что никаких посягательств с моей стороны не будет никогда. У него было такое выражение “набрасывать лассо”: “Ой, я так боюсь, она на меня набрасывает лассо, Тутик, пойдемте”. Дядя Слава не любил один что-то делать в большинстве случаев, особенно письма писать, обязательно я должна была рядом сидеть. Вот так: “Дорогая Таня!” Я: “Да, да” – “Получил ваше прелестное письмо, м-м-м?” – и так всю дорогу. Потом мне отдавалось это письмо, ни одного знака препинания он не ставил, и я сидела: тут восклицательный, тут запятая. Он просто не хотел, это его не занимало.
Я дальше про свою жизнь расскажу. Нескладная, и, в общем, актерских никаких талантов нет. Ну, нельзя гневить Бога… В этой жизни были родители и был дядя Слава, это абсолютно оправдывает мое присутствие на этой земле. Абсолютно. И то, что дядя Слава так ко мне относился, это, конечно, такое мое счастье, и так мне повезло… Он всегда говорил, что Тутик – самый веселый человек на свете. Я действительно была веселая, и вот эта легкость моя, мое веселье, я не знаю, как сказать, он всё был для меня.
Когда появился в моей жизни Саша Либединский[34] и стал устраивать мне сцены ревности, я ему говорю: “Ну как ты не поймешь, он для меня все, он для меня отец, он для меня сын, он для меня любимый человек, я не буду говорить возлюбленный, нет, не возлюбленный, но любимый мною человек, что ты психуешь?” – “Ты приходишь – на тебе лица нету, чем вы там занимались?” Я говорю: “Ну, Санечка, ну, ангел мой, ну что ты?” Как-то я пришла к дяде Славе после череды ссор и говорю: “Ой, дядя Слав, я не знаю, что делать, наверное, надо бросать или вас, или Сашку, он так ревнует!” Он подумал-подумал и говорит: “Тутик, знаете что, приходите к нам вместе”. И он, по-моему, всего за несколько вечеров его абсолютно обольстил, и Саша стал говорить: “Ты давно не звонила Святославу Теофиловичу”. Раньше не хотел меня отпускать к Рихтеру, а теперь стал говорить: “Поезжай, поезжай”.
Ахматова бывала у нас несколько раз. Как-то Борис Леонидович дал папе живаговские стихи, которые еще никто не знал. Папа позвал Анну Андреевну, и они с Виктором Ефимовичем Ардовым пришли слушать, а меня черт попутал, я с самого начала не сидела и не слушала, а куда-то уперлась… Но было замечательное продолжение. Я пришла, когда всё отчитали. А папа потом рассказывал, как было: “Анна Андреевна вся постепенно разгоралась”. Все были на кухне. Анна Андреевна сидела в углу, где Виктор Ефимович – не помню, а мы тут все ютились на стульях. Вдруг: тук-тук-тук-тук, Наташа Антокольская, которая жила на третьем этаже, дочка Павла Григорьевича, Кипса, а с ней Слуцкий Борис Абрамович. Он, когда вошел и увидел Анну Андреевну – он же рыжий был, – пых, и стал красный совсем. А Анна Андреевна – просто не знаю, с какой королевой сравнить; сидит спокойно: высокая прическа и такой полный покой. Как-то снова уселись. У нас дом такой был – звонка не было, если что, все стучатся. И когда свои приходили, мы стучались так: “К нам, к нам благодать” – это из детства папиного, все братья так стучали: “К нам, к нам… тук-тук, тук-тук-тук”. Все уселись, и вдруг Анна Андреевна смотрит на Слуцкого и говорит: “Прочтите нам стихи”. И я помню, он вдруг становится белым, совершенно белым, тогда только вышли его замечательные “Лошади умеют плавать”. Он прочел. И вдруг опять: та-та та-та-та. Так стучала только тетя Нина, я подозреваю, что мама сказала, что у нас будет Анна Андреевна, потому что Нина Львовна Анну Андреевну просто боготворила. Входит Нина Дорлиак с Рихтером, и тут уж дело плохо, столько стульев нету, сидеть негде. На этот случай была доска в ванне обструганная, без заноз, которую клали на два стула, и тогда уже все могли усесться. Какая у нас была теснота, это нельзя себе представить, и сколько было народа. Принесли доску, и так получилось, что тетя Нинуля прижалась к папке, она тоненькая, я там втиснулась между, а дядя Слава, он как-то сел на углу, наверное, на эту доску. Но получилось, что все по диагонали от Анны Андреевны через квадратный стол. И между Рихтером и Ахматовой – диагональ. Но он почему-то ниже сидел. Я только точно помню, что смотрел он на нее снизу вверх. Когда она увидела Рихтера, она совсем превратилась в такую римскую царицу, ну просто второй век до нашей эры. Вдруг дядя Слава, никогда этого не забуду, глядя на нее снизу вверх: “Анна Андреевна, а можно вас попросить?” – я, может быть, не точно показываю интонации, но он как ученик, как маленький человек, просит вот это божество, это было изумительно совершенно. И дальше Анна Андреевна: “Что? Прочесть стихи?” – “Да”. И она читала:
И что-то еще, она долго читала. Был какой-то совершенно замечательный вечер. Дальше ничего не помню, как уходили, но это было настоящее событие моей жизни.
А вот эта замечательная история случилась, когда я еще училась в школе. Папа сломал ногу, и мы его водили по улице, он был на костылях. Мы гуляли. За спиной был угол Собачьей площадки, маленький двухэтажный дом, а потом наш жилой дом, вахтанговский, тут – Щукинское училище, а наискосок – шаляпинская студия, а дальше Скрябинский музей. И вот мы с папой переходим улицу, и вдруг он кричит: “Боже мой! Борис Леонидович!” Кто из них первый крикнул-то? “Боже мой, Журавлев!” – и они кинулись друг к другу, я папу еле поймала, чтобы он опять не упал, и они обнимались, целовались. А мама лежала дома больная, и тут папа говорит: “Ну, пойдемте, навестим Валентину Павловну, пойдемте”, – и мы пошли в дом. И Борис Леонидович – он ведь был невысокого роста – мне так под шапку заглянул и говорит: “Боже! Совсем невеста! Когда они это успевают!” Это был 1954 год, потом мы с Лёней (его сыном) посчитали, что не такая уж я была маленькая, почему Б. Л. так удивился, что я совсем невеста. Итак, мы пришли к нам на первый этаж, в нашу квартиру. Мама лежала в детской, там по стенке стояли две наши кровати и оставалось еще маленькое пространство для бабушкиной. Борис Леонидович вошел и сел у нее в ногах. Мама была ужасно стеснительная, она так и обмерла, а он сел, положил ногу на ногу. Причем бывает, что такое идиотство запоминаешь! На меня произвело впечатление, что у него были в обтяжку серые в полоску брюки, и вот он сидел и что-то рассказывал, не помню, по-моему, про переводы, и, рассказывая, бил себя по ляжке, аж звон шел. Он довольно долго сидел и все время говорил, говорил, а мы тоже обмирали. Потом ушел, а на следующий день шофер привозит книгу “Шекспир. Переводы”, где Маршак и вот эта знаменитая надпись: “Дорогой Дмитрий Николаевич, горячий, пушкиноподобный, вот вам, только вам одному, библиографический подарок. Посылаю вам переводы двух сонетов Шекспира”. И заканчивается: “После ночной встречи в переулке”.
И еще история. Был папин вечер в Доме актера, и он читал Толстого. Наступает антракт. Зальчик был очень хороший, на сцену вели несколько ступенек. С другой стороны сцены, тоже по ступенькам вниз, был вход в небольшую артистическую, и я оттуда вошла к папе. В это же время со сцены вваливаются Пастернак и старая актриса Массалитинова и бросаются друг к другу с двух сторон, вот так обнялись, оба плачут, рыдают: “Да, да, вот так надо писать, вот так надо писать, какой Толстой, какой Толстой”, – повернулись и убежали.
И еще. Дом ученых. Это был период, когда у папы никак не получалось “19 октября”: “Роняет лес багряный свой…” Пушкинский концерт в Доме ученых, и папа читает “19 октября”, и ему кажется, что опять у него не получилось. И он такой измученный, расстроенный, на самого себя злой, а он ведь такой неврастеник был ужасный, я прям чувствовала, как у него болели все нервы, когда что-то было не так. Борис Леонидович пришел за кулисы и что-то стал говорить, а папа, представляете, папа, который его боготворил, говорит: “Не могу, не могу сейчас, не могу”. Вот я сейчас показываю похоже: “Не могу, не могу сейчас, Борис Леонидович, простите, простите, в другой раз, Борис Леонидович, я не могу”. “Да, да, да, дорогой”, – отвечает он. На следующий день папа опомнился и чуть ли не на коленях с телефонной трубкой звонит: “Борис Леонидович, какой ужас, что я наделал, простите, простите меня, я, вы…” – “Перестаньте сейчас же, это было совершенно нормально. Вы знаете, я днем был в Гослите, и там девочки-редакторши, они учили меня писать стихи, вот это было ненормально, а вечером вы устали, у вас не получилось, и вы не хотели ничего слушать, и это было нормально”.
Я не знаю, что случилось, но почему-то за какое-то время до смерти, до болезни Бориса Леонидовича кончились приглашения родителей к нему на обеды в Переделкино. Сейчас, когда я читаю о Пастернаке, то думаю, что, возможно, они перестали быть ему интересны, потому что стало интересно только то, что вокруг Ивинской. Я не знаю. Все началось еще до истории с “Живаго”.
А когда случился скандал с романом, я помню, как папе кто-то говорит: “Как, как ты мог? Ты трус. Почему ты не поехал к Борису Леонидовичу?” А папа сказал: “А он не хочет меня видеть”. А дома, может быть, немножко все и трусили. Ну не знаю. Всё может быть. Я только знаю, как он боготворил Бориса Леонидовича, так он, наверное, никого не боготворил. Вот с дядей Веней Кавериным они гуляли по Переделкино, папа иногда прям неделями жил у Кавериных. Они как-то встретились с Борисом Леонидовичем, поговорили, поговорили и разошлись. Папа говорит Каверину: “Я не знаю, что такое, мы перестали у него бывать, нас не вспоминают, не зовут”. А дядя Веня говорит: “Ну хочешь, я спрошу?” Папа отвечает: “Спроси, меня это так мучает”. Дядя Веня спросил, а Борис Леонидович ему на это сказал: “Ах, мы перед ними так виноваты, так виноваты” – и ушел. И не сказал, что, чего, кто и почему. “Ах, мы перед ними так виноваты, так виноваты”. Но после этой встречи с дядей Веней их позвали к Пастернакам обедать. Там была смешная фраза Бориса Леонидовича, когда они сели за стол: “Боже мой, у нас сегодня вторые тарелки, ах, у нас же гости”. Это, по-моему, один из последних, может быть, даже последний раз, когда папа его видел.