– Да я, эт самое, на поминки, – бодро объяснила старушка. – Супруг мой в том году помер…
– Так а что ж на поминки? – уже искренне удивился Охотин. – Можно же проехать подальше, чтоб живой еще был?..
– Ну, живой… – странно замялась старушка. – Живых боюсь я их, эт самое… А так, помянуть чтобы, это по-божески, это мне, эт самое, нравится…
Малиновая старушка еще что-то говорила, Охотин не слушал, но вежливо очень кивал, а когда совсем надоело, вышел из купе в коридор, уткнулся горячим лицом в стекло. Отчего-то стало вдруг некомфортно, как-то неестественно, что ли. «Стекло должно быть холодным», – тут же сообразил он, и стекло стало холодным.
Так и стоял, смотрел на мелькающие за окном, в серой мороси, картины поздних нулёвых: скучные торговые центры, скучные многокилометровые пробки, скучные люди… Стоял и думал об Оленьке. Той Оленьке, юной, любимой, из восьмидесятых… В последнее время он стал к ней часто наведываться в май восемьдесят восьмого. Хорошее время. Пронзительно нежная, пахнущая травой, ручьями и кошками весна. Ей девятнадцать. Она все еще живет вместе с родителями. Она учится на втором курсе. Через год он с ней познакомится. Через три на ней женится. Через шесть, в девяносто четвертом, будет выкидыш – и у нее исчезнут ямочки на щеках. Через десять, в девяносто восьмом, появится Дашка – и она начнет хмурить лоб и повышать голос. И перестанет быть Оленькой –
– Ох господи-господи! – малиновая старушка выбралась из купе и встала рядом с Охотиным. – Только бы Границы сегодня бы не было, пронеси нас, Господь!
– Не будет Границы, – Охотин снисходительно улыбнулся.
– Дай-то бог, дай-то бог…
– Ее вообще не бывает. Это просто антинаучные слухи.
Бабулька тихонько ретировалась в купе, недоверчиво кивая Охотину. Охотин досадливо чертыхнулся. Все эти бабульки-дедульки. Которые выдумывают от скуки Границу и сами же в нее верят. И вот далась же им эта страшилка! Нет бы спокойно себе путешествовали, курицу мысленно жрали. Так нет – Граница. Давайте теперь все дружно бояться и нервничать, что нас на ней ссадят. В бескрайнем поле. Без объяснения причин. А поезд дальше поедет.
В «2003»-м бабулька сошла; Охотину отчего-то сделалось грустно, когда смотрел, как она убредает по весенней грязи к сине-белым многоэтажкам отмечать «сорок дней».
А чего их бояться? Это же счастье, живые!..
…Пока размышлял, потянулись за окном бетонные ограждения Лихих Девяностых. И сами Лихие – бардачные, смачные, с грязными окнами. С запахом пота, бензина, и денег, и кожи, и пороха. С ларьками, палатками, помойками, стройками, борделями, барами… Быстро стемнело.
Давясь козлиным смешком, бренча металлическим, чавкая чипсами, трое тинэйджеров в черных куртках прошествовали мимо Охотина и выгрузились на платформу «94»-го. Поозирались. Немедленно загадили и без того нечистый асфальт клейкими молодыми плевками. Охотин прищурился, подсчитал – в девяносто четвертом этих ребят еще не было. А вот ведь: приперлись глазеть на Лихие.
…На въезде в восьмидесятые что-то случилось. Затормозили, визгливо подергиваясь. Стояли долго, полчаса или час, посреди ночной тьмы. Охотин скучал. Жена и дочь спали, страдальчески насупив одинаковой формы рыжеватые брови. Потом вроде тронулись – но как-то так медленно, вперевалку… И снова застряли. В купе стало душно.
Охотин попробовал вообразить, что свежо́, но отчего-то не вышло. Подергал окно – забито гвоздями наглухо. Побрел к проводникам поинтересоваться, в чем дело и сколько будем стоять, но их купе было заперто, а на стук не отозвались. Вернулся к себе. Прижался к стеклу, пытаясь разглядеть через жирные блики заоконный пейзаж. Тьма, тьма… Какой-то заброшенный полустанок с единственным мутно лоснящимся фонарем и тьма – ровная, скучная, до самого горизонта…
…И вдруг услышал у себя за спиной чье-то частое и гнилое дыхание. Обернулся – медленно, как во сне, – и увидел собаку. Остроухая, огромная, черная, она обнюхала сначала неподвижную Ольгу, потом его, Охотина, брюки и обувь; ее пасть сочилась слюной и сладким запахом мертвечины.
Охотин сел. Он не любил и боялся собак. В желудке муторно сжалось. «Хорошо, что на мне памперс для путешественника», – подумал Охотин.
– Ты чья, собачка? – заискивающе шепнул он и покосился на Ольгу. Та все спала, размеренно и тихо дыша, и с Дашкиной полки тоже не доносилось ни звука.