Она была далеким цветком, мечтой о небесах в белом шелке и мехах, с небольшим личиком в форме сердечка, обрамленным изящным шлемом из недавно осветленных волос, с голубыми глазами, источавшими темный блеск. Я никогда не видел ее такой красивой, даже в тот первый раз, когда я внезапно заметил ее, мою возродившуюся музу, в «Ротонде». Ma soeur! Meyn shvester! Moja rozy! Dans la Grande Rue, lallah… Hiya maride. Ma anish råyih… Qui bi"l"haqq, ma tikdibsh! Awhashtena! Awhashtena! Samotny, Esmé. Samotny![109] Мне так одиноко, Эсме. Так одиноко. О, я мечтал о тебе долгие пустые годы. Они забрали тебя, мою музу, мой идеал, мой смысл жизни, и они сделали тебя шлюхой. И теперь я думаю: разве это не знак вечной благости Бога — то, что ты должна возвращаться ко мне, раз за разом, как будто в подтверждение мысли, что подлинная красота, подлинная любовь, подлинный альтруизм не увядают, независимо от того, в какие бездны падает мир? Что эти неувядающие ценности никогда не исчезнут и не забудутся? И вот ты предстала передо мной, ты поспешно рассказала о доброте Мейлемкаумпфа и о положении, в котором ты теперь очутилась и которое можно было назвать компрометирующим, потому что ты не изложила Мейлемкаумпфу всех деталей своей истории.
— Он думает, что меня должен был встретить брат, но он, вероятно, погиб во время гангстерских разборок.
Как я мог упрекнуть за ложь во спасение? Я и сам в точно таких же обстоятельствах решался на подобную, и, хотя от нее никогда не бывало вреда, порой она могла смутить или вызвать нежелательные осложнения — вот почему я давно уже перестал лгать.
— Когда ты сможешь уйти, чтобы увидеться со мной? — спросил я.
— Очень скоро. Мы собираемся на север на несколько дней, чтобы навестить Херста на его ранчо. Мы должны вернуться к концу недели. Возможно, ты договоришься с кем-нибудь о роли для меня?
Эта последняя просьба прозвучала с той обезоруживающей, сладостной нежностью, которую я никогда не мог позабыть.
— Конечно. Но мы должны поговорить как можно скорее.
Хотя ее невинное упоминание о Херсте вызвало у меня непреодолимую дрожь, я гораздо сильнее испугался того, что Эсме придется оставить меня снова и мы опять разлучимся на целую вечность! Я упивался ее красотой. Эсме почти не переменилась. Она, конечно же, стала более утонченной, чем тогда, когда мы с ней встречались в последний раз: в Париже она освоила манеры и правила, необходимые благородной леди, и, несомненно, Коля и его жена помогли ей. Ее изумительная осанка напомнила мне Теду Бару. Я упомянул о том, что миссис Корнелиус теперь добилась больших успехов в кино, и Эсме пробормотала на турецком фразу, которой я не расслышал. Повторять ее времени не было. Эсме понизила голос и спросила по-французски, есть ли у меня для нее «neige»[110]. Ее запасы кончились, а Вилли Мейлемкаумпф неодобрительно относился и к наркотикам, и к алкоголю, поэтому не собирался ей помогать.
— Вот что у них с Херстом общего, помимо их миллионов.
Я был рад оказать услугу своей суженой.
Наркотики уже стали нашей связью, способом поддерживать контакт до тех пор, пока ей не удастся возвратиться ко мне, не расстроив Мейлемкаумпфа. Я слышал, что в Неваде можно пожениться, не предъявляя большого количества документов, и попытался сказать обо всем этом Эсме, когда возвратился с небольшим бумажным пакетом и вложил его в теплую полудетскую ручку. Как же она была красива! Луиза Брукс[111], наверное, подражала моей Эсме; именно так она сделала состояние в Германии. Но, как мне слишком хорошо известно, есть цена, которую нужно платить всякому, кто опережает время. Мало того что о твоих заслугах не упоминают, так еще и деньги достаются не тебе, а подражателям… Потом я хотел поцеловать Эсме, но не успел. Взметнулись серебряные волосы, она кинулась к ожидавшему «мерседесу», бросилась в похожий на пещеру салон и махнула рукой темнокожему шоферу так, словно приказывала извозчику поскорее погонять лошадей.
Только тогда, когда она исчезла, мне пришло в голову, что ее водитель тоже показался знакомым. Это был не кто иной, как сам Джейкоб Микс. Возможно, именно его мне следовало благодарить за перемену в настроении Эсме?
Me duele. Tengo hambre. Me duele. Me duele[112].
Глава пятая
Яне слишком горжусь тем, как зарабатывал на жизнь в 1925 году. Гордиться особенно нечем. И все же не думаю, что со времен детства когда-либо еще чувствовал себя таким беззаботным и столь многого достигшим. Проведя большую часть года в состоянии почти совершенной эйфории, я практически забыл, что родился для борьбы за дело науки и человечества, что мое предназначение — строить огромные летающие города, а не создавать причудливые дворцы и готические поселения, средневековые замки и футуристические танцевальные залы на потребу Фантазии. И все же в тот год в Голливуде, казалось, можно было воплотить все мечты, которые я лелеял, — и сделать это очень легко. Я мог обрести там счастье, мог прожить там всю жизнь, с моей женой Эсме и с нашими детьми; мог стать почитаемым иллюзионистом, столь же известным, как Уолт Дисней или фон Штрогейм, и, вероятно, куда более богатым. На свои деньги Дядя Диззи создал страну, населенную мелкобуржуазными мечтами о прозаическом будущем. А я мог бы создать страну Пятницкого! Во всех частях моего мира демонстрировались бы мои изобретения — турбинный воздушный крейсер с цельнолитым корпусом, атлантические платформы для дозаправки самолетов, радиопечь, космическая ракета, радиоуправляемый спутник, пустынный лайнер, телевизор, двигатель на динамите и сверхбыстрый океанский клипер; здесь воплотились бы мои великие пророчества. У Дяди Диззи и Дяди Джо[113] была общая мечта: они хотели, чтобы мир населяли запрограммированные роботы, чтобы предельная предсказуемость стала спасением от смерти. А я, напротив, мечтал об абсолютной свободе. Мои огромные небесные города наконец освободили бы человечество от цепей, вырвали бы людей из изначальной грязи. Я мог бы почти в одиночку создать великолепное будущее, преобразовав планету тысячей разных способов, использовав все обильные ресурсы американского континента. Не было бы никакой Второй мировой войны, никакого триумфа большевизма. Да, большевизм рухнул бы под тяжестью собственных заблуждений. Россия и Америка образовали бы благородное содружество, единую христианскую державу. А я бы довольствовался ролью архитектора, признанного создателя нового мира. Я никогда не мечтал о власти, меня не интересовала политика. Но обстоятельства радикально изменили мою жизнь. И было построено другое будущее, и его величайшими достижениями стали утка размером с человека и чудовищная механическая обезьяна.
Этот бог — Сет, который также и Секхет[114], богиня. Секхет называют «Оком Ра», и она — орудие уничтожения человечества.
Иногда я захожу в «Польский клуб» на Эксибишн-роуд, недалеко от Музея науки[115]. Там еще можно получить хорошую дешевую еду и повстречать нескольких единомышленников. Им известно, что я на самом деле не поляк, но они готовы закрыть на это глаза. Они распознают страдание. Всем славянам там рады. В клубных комнатах высокие потолки, там постоянно прохладно, даже летом, и там есть сад. Я однажды взял с собой миссис Корнелиус в качестве своей гостьи. Никто ей не грубил. В сегодняшнем Лондоне почти не осталось подобных мест. Но, мне кажется, миссис Корнелиус сочла тамошнюю атмосферу немного гнетущей.
Она по-прежнему живет настоящим. Она гордится своим прошлым и наслаждается воспоминаниями, но не сосредотачивается на них. В клубе я стал слишком мрачным, решила миссис Корнелиус. Я объяснял разницу между духовным постижением истории и простой жалостью к себе, но она меня почти не слушала. Она тоже познала в жизни великую боль. Возможно, она, подобно мне, не хочет задумываться о некоторых событиях прошлого. Но она наслаждается нашими воспоминаниями. Иногда мы сидим вместе в ее квартире на Колвилл-террас и беседуем. Если шум репетирующих рок-групп и крики проституток, ссорящихся с сутенерами, не заглушают наши голоса, мы зачастую засиживаемся до глубокой ночи. Миссис Корнелиус вспоминает о своих успехах, о временах, когда она была великой звездой на сцене и на экране; но у нее сохранилось совсем немного личных вещей, связанных с прошлым. Она напоминает и о моей собственной известности. Действительно, в своих альбомах для вырезок я уделил ей больше места, чем себе. Она любит листать эти тяжелые страницы, покрытые коркой клея, смеясь при виде прежней косметики, платьев, возмутительных сценических псевдонимов. Я полагаю, что эта реакция вполне естественна, но все равно она вызывает некоторое чувство неловкости. Моя подруга придает слишком мало значения своим талантам. Она так поступала всегда. Именно поэтому я хочу поведать миру, кем она была. Мое будущее у меня украли, но она, небрежная богиня, просто отбросила свое так же легко, как выбрасывала сигареты за борт корабля. И она никогда не говорила, что сожалела о случившемся. Ее сожаления иного порядка, обычно она сожалеет о каком-то джентльмене, которого не смогла завлечь на ложе удовольствий. Ее любили некоторые из величайших деятелей современной истории, она наслаждалась благосклонностью влиятельных финансистов и политиков, и, если бы не врожденная скромность, миссис Корнелиус могла ежедневно заполнять страницы таблоидов своими воспоминаниями. И все же она, кажется, испытывает мало уважения или сочувствия к этим мужчинам.
— Парни в те времена были как моротшеное или выпивка. Если их оказывалось слишком много, то становилось плохо. — Она одинаково подробно рассказывает и о персидском плейбое, что увез ее из Уайтчепела и бросил в Одессе, и о Троцком, любовницей которого стала в России. — Они теперя назвают это И-ран; отшень хорошее название. Тшто б они устроили, если б смогли? Но он был тшертов ублюдок, ублюдок. Он, правда, никогда не выл, как Лео, тот просто не мог, мать его, остановиться. Особенно после того, как попал во Францию. Помнишь Кассис[116], Иван?
Е partito il treno? С’é tempo per scendere? Attraversiamo la frontiera? Она не была yachna[117]. И я живу благодаря ей. Я говорю, что она — настоящая хранительница моей жизни. Она смеется, когда я пытаюсь это объяснить. Она хлопает меня по плечу и называет своим сентиментальным маленьким русским. Она всегда была моей верной подругой.