За бурлением кипящей воды, хлопками – одна дверца ящика, вторая – Шелли ищет чашки и чайные пакетики – с трудом различаю её следующий вопрос.
– Вы хотите поговорить о случившемся?
– В прошлом месяце самолёт разбился, слышали?
– О, господи. Это когда пилот решил так покончить с собой? Слышала, конечно. Мне очень жаль. Простите, я не знала подробностей.
Во мне что-то резко шевелится, моментально обращаясь в ярость, которую я обрушиваю на Шелли, не успевая себя одёрнуть:
– Почему все говорят, мол, самоубийство? Это не самоубийство. Он убил их. – Чайник закипел. Мой голос в тишине гремит зло и громко. – Из-за этого человека у меня теперь семьи нет. На борту больше никто на себя руки не собирался накладывать. Он всех убил. Это было… массовое убийство.
– Да, убийство, – отвечает Шелли, ровным, сдержанным, по сравнению с моим, голосом. Открывает холодильник, достаёт пакет молока, а закрыв дверцу, касается пальцем фотографии Джейми. Мы сделали магнитик с его школьной фотографии, которую снимали ещё до переезда. У него такая красная униформа, волосы коротко подстрижены, кудри я утром гелем приглаживала. Шелли застывает на несколько мгновений, глядя на Джейми.
– Это ваш сын, – говорит она, как бы констатируя факт, причём даже скорее для себя.
– Да, Джейми, – киваю я и чувствую, что ярость забилась обратно в свою берлогу.
Но вдруг горло будто сжимают невидимой рукой, а глаза затуманивают слёзы.
– А было бы, может, иначе? Может, легче было, если бы… у пилота просто случился сердечный приступ?
Шелли трогает меня за плечо. Ставит передо мной кружку чая.
– Вряд ли, – замечает она, садясь. – У нас был сын, Дилан. Маленькое наше чудо. Малюткой улыбался, потом так резво ползал. Мы вообще думали, футболистом станет: ещё ходить не научился, а уже всё пинал. Или пловцом – воду любил. – Шелли вздыхает, теребит медальон на цепочке. – Когда ему было два года, у него нашли редкую форму лейкемии, в четыре года он умер. Всё это тянулось долго. Полжизни сына мы провели по больницам. Знали, к чему всё идёт, но когда Дилан умер, легче нам от того, что мы знали заранее, не стало.
– Боже, – мямлю я, невольно поднося руку ко рту. – Мне так жаль. – И снова меня гложет совесть. Гложет потому, что я чувствую: ребёнка потерять страшнее, чем мужа. Даже в таком состоянии мне это ясно. Без Джейми бы я пропала.
– Спасибо за сочувствие, – говорит Шелли. Встречаемся с ней взглядом и будто что-то проносится между нами: мы обе знаем, что такое безутешное горе. Вот почему Шелли догадалась про мои кошмары. Снятся ли они ещё ей?
– Этим летом четыре года исполнилось, – продолжает Шелли, – когда только всё случилось, мне очень много людей помогало. Сестра к нам переехала, жила с нами, всё делала. Заставляла меня с Тимом – мужем – есть, из дома выходить. И поэтому-то я и стала волонтёром при благотворительной организации. Прошла курсы социальных работников. Пациентов принимаю на дому. Подумать, что мне пришлось бы через подобное пройти в одиночку, без помощи со стороны родных и близких – да я бы не пережила, наверное.
Повисает молчание. Шелли сдувает пар от горячего чая, и мне снова вспоминается тот костёр. Одна мысль про тот день – и в горле першит.
– У вас никто из родственников поблизости не живёт? – спрашивает Шелли.
– Мама живет в часе езды. На набережной в Уэстклиффе. У неё артрит, и здоровье слабое. Жила здесь со мной пару недель, но по лестницам ей трудно карабкаться. Да и я не могла… не могла о ней позаботиться, столько всего случилось. Мама каждый день почти звонит, но я не всегда отвечаю. Не знаю, как ей рассказать, что у меня в душе происходит. Она только волноваться будет. Приходится врать, а чаще просто сваливаю ответственность на автоответчик.
– А братья, сёстры есть?