Ален раскопал могилу Баха, чтобы тот не написал свое «Музыкальное приношение», знаменитую токкату ре минор, и поэтому прусский король Фридрих не создал бы Прусское государство так быстро и оно не смогло бы противостоять Наполеону. Но битва при Лейпциге всё равно состоялась. Состоялась даже раньше на два года, и Наполеон опять проиграл ее.
История как вода — в нее бросаешь камень, и она бурлит и расступается, но только для того, чтобы вновь сомкнуться, и брошенный камень канет в по-прежнему текущей воде как не был никогда.
Но пока история бунтует и выходит из берегов. И меж этих волн происходит удивительное. Например, мой обожаемый караибский некромансер не может умереть. Ни от огня, ни воды, ни дерева, ни металла — и потому бесстрашно пускается в любой бой. Поверьте — я многое пробовала. Как хищная рыба, он ныряет в воды времени. Он считает себя избранным. Вы хоть слово понимаете?
— На всякую умную рыбу найдется крючок хитрее, — ответил Сагит по-башкирски. Работая локтями, он начал выбираться из толпы — он увидел Буссенара на другой стороне сада.
А поединок вот-вот должен был начаться.
Ла Пуассон и Савичев встали в противоположных концах длинного зимнего сада, среди стен, отделанных диким камнем. Француз несколько раз взмахнул мечом, Савичев проверил заряды и порох на полках.
— Ну, что ж, — произнес Ла Пуассон, — все готовы?
О да, все были вполне готовы. Савичев поднял стволы пистолета вверх, выдвинул челюсть. А Ла Пуассон, пригнувшись, бросился вперед.
Савичев хорошо стрелял. И первая пуля попала прямо в цель. Остановила бегущего француза, ударив прямо в одну из ряда серебряных пуговиц на его груди, свинец смялся, расплющив пуговицу, медленно отпал от серебра и скатился на брусчатку сада. Все ахнули, Ла Пуассон оглушенно оступился, хрипло засмеялся, выравниваясь, болезненно плюнув кровью, перекинул меч в другую руку и кинулся в пороховой дым.
Второй выстрел едва не вывернул меч из его руки, пуля отразилась от стали и улетела куда-то в толпу. Там закричали. Ла Пуассон, не обращая внимания ни на что, бежал к Савичеву, подняв лезвие над головой. Десять шагов. Пять. Савичев стоял боком, рука за спиной, француз на прицеле, палец на спуске.
В шаге от удара Савичев хладнокровно выстрелил Ла Пуассону в лицо — вспышка пороха, глухое шипение дым с полки, но нет выстрела! Осечка!
— Вот так! — выкрикнул Ла Пуассон, рубя сплеча.
Лезвие врезалось в ствол пистолета, которым Савичев заслонился. Удар тяжелого лезвия свернул и пистолет и руку, его державшую, сбил Савичева с ног и толкнул в толпу. Публика с воплями разбегалась.
Ла Пуассон, улыбаясь, шагнул к стонавшему сквозь стиснутые зубы русскому капитану и замер, не занеся меча. На балконе второго этажа стоял дикарь Сагит в позе принца Датского, со знакомым черепом в руке. Ла Пуассон беспомощно огляделся, а Сагит значительно кивнул, мол, тот самый, не сомневайся.
— Нужон? — спросил он. — Тогда давай за мной. — И шагнул с балкона во тьму галереи.
Ла Пуассон, не размышляя, оставил Савичева и бросился следом.
Через месяц уже вполне излечившийся от ранения на непредвиденной дуэли Савичев лежал на заправленной постели в мундире, читал Де Сада, голландского, еще нелегального издания, морщился и пил сельтерскую воду прямо из бутылки. Голова после вчерашнего гульбища с господами конногвардейцами болела.
— Европа… — буркнул он, бросая мерзкую книжку, которую ему присоветовали, чтоб развеяться после угрюмой тяжеловесности любимых немецких философов. Однако оная фривольная вещица оказалась едва ли не более безысходной в своей натужной безуспешности выдавить из человеческого тела еще хоть каплю сверх отмеренного свыше удовольствия.
Единственное, что утешало, — растрепанная пачка разноязыких расписок на секретере, оставшихся после бессонной ночи в офицерской гостиной. Хотя бы в карты ему начало везти…
Вошел Буссенар, поклонился: