Примером в данном случае мог служить выходец из простого народа, сын крепостного крестьянина, лидер Белого движения — ген. А. Деникин, характеризуя которого, ген. Н. Головин указывал, что строки командующего армии Юга России «грешат тем непониманием народных масс, которое привело затем самого автора… к крушению…»[158].
Сам Деникин, говоря о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией, сыне казачьего хорунжего Л. Корнилове, отмечал: «Он, будучи суровым и прямолинейным солдатом, искренним патриотом, мало знал о людях…»[159]. Корнилов «был прежде всего солдат, храбрый рубака, способный воодушевить личным примером армию во время боя, бесстрашный в замыслах, решительный и настойчивый в выполнении их. Но его интеллектуальная сторона далеко не стояла на высоте его воли…, — дополнял портрет П. Милюков, — Политический кругозор Корнилова был крайне узок…»[160].
Высший командный состав представлял собой узких специалистов, замкнутых в рамках своей профессии. Ярким представителем этого когорты, по мнению офицера деникинской армии Э. Гиацинтова, являлся Начальник штаба Верховного главнокомандующего, во время мировой войны, и основатель белой армии Юга России, сын простого солдата «Алексеев — ученый военный, который никогда в строю не служил, солдат не знал. Это был не Суворов и не Скобелев, которые, хотя и получили высшее военное образование, всю жизнь провели среди солдат и великолепно знали их нужды…»[161]. М. Лемке, довольно близко знавший ген. Алексеева, еще в середине 1916 г. буквально пророчествовал: «вина Алексеева не в том, что он не понимает основ гражданского управления и вообще невоенной жизни страны; а в том, что он не вполне понимает всю глубину своего незнания и все берется решать…»[162].
Образцовым представителем этой «военной машины» являлся потомственный дворянин А. Колчак, характеризуя которого, его ближайший соратник Гинс отмечал, что адмирал — «редкий по искренности патриот, прямой, честный…, но человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами, наивный в социальных и политических вопросах…»[163]. Колчак, подтверждал ген. Д. Филатьев, «жил вне времени и вне пространства, как бы сидел в своей адмиральской каюте и строил планы, не считаясь с тем, что в это время происходит на палубе и море»[164]. Колчак, дополнял его характеристику военный министр ген. А. Будберг, это «честный и искренний, но дряблый, безвольный, не знающий жизни и дела человек, плененный кучкой политиканов и честолюбцев…»[165].
Русское офицерство в данном случае не было исключением, эти особенности свойственны кадровому составу всех армий, поскольку Армия по своей сути представляет собой наиболее консервативный и пропитанный национальным духом институт государства, ибо без этого не может быть никакой боеспособной воинской силы. У кадрового военного, тем более во время войны, нет возможности углубляться в политические абстракции и юридическую казуистику, у него нет времени на то, чтобы разбираться в условностях политических лозунгов и относительности юридических суждений, он непосредственно поставлен на грань жизни и смерти, и должен не рассуждать, а действовать, для защиты тех абсолютных для него ценностей, которые стоят за ним.
Армии нужны возвышенные ценности, абсолютные и непреложные, ради которых она готова пойти на смерть, ради которых она будет сражаться до конца. Эти особенности армейской среды приводили к тому, что «социалисты называли офицерство враждебно-презрительно кастой. Да, (мы) каста-корпорация, — отвечал на это «белый» ген. К. Сахаров, — общество культивируемой чести, самопожертвования и даже подвига»[166]. Поведение офицера, подчеркивал Деникин, определяет, прежде всего, «чувство чести и личного достоинства, то честолюбие и самолюбие, на которых только и может строиться характер истинно военный»[167].
С началом войны «в руках офицеров, когда-то описанных Куприным в «Поединке», оказалась грозная сила армии, собиравшейся в бой. Опостылевшая мирная жизнь забыта, впереди война, цель жизни офицера. Переживания командного состава не были сложными»[168]. «Офицерский корпус, как и большинство средней интеллигенции, не слишком интересовался сакраментальным вопросом о «целях войны», — подтверждал Деникин, — Война началась. Поражение принесло бы непомерные бедствия нашему Отечеству во всех областях его жизни… Необходима победа. Все прочие вопросы уходили на задний план, могли быть спорными, перерешаться и видоизменяться»[169]. «Идея прекращения войны была для массового офицера, — отмечал ген. Н. Головин, — синонимом гибели России, это было психологически совершенно естественно…»[170].
И в то же время война была для кадрового офицера средством самореализации. Война была его звездным часом, то — к чему он готовился на протяжении всей своей жизни. Эти настроения звучали в частных признаниях Колчака: «Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением». «Война дает мне силу относиться ко всему «холодно и спокойно», я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести…»[171]. «Моя вера в войну, — заключал Колчак, — ста(ла) положительно каким-то религиозным убеждением…»[172].
Кадровый офицерский состав откровенно не понимал солдат, настроения которых были прямо противоположны: «в 1915 году во время отступления из Галиции, около миллиона русских солдат оказалось в плену, три четверти сдались без сопротивления. К концу 1917 года почти четыре миллиона русских солдат находились в немецком или австрийском плену. Таким образом, потери военнопленными прежней имперской армии, в конечном счете, превысили боевые потери в три раза: по последней оценке, русская армия потеряла погибшими… примерно столько же, сколько и французская, где число попавших в плен к немцам было ничтожно мало. Русский солдат-крестьянин, — приходил к выводу британский историк Д. Киган, — просто не имел тех отношений, которые связывали немецких, французских и британских солдат с товарищами, с частью и с национальными интересами. Он находил психологию профессиональных солдат необъяснимой, рассматривая свои новые обязанности как временные и бессмысленные. Поражение быстро деморализовало их. Зачастую солдаты, отличавшиеся храбростью, не находили ничего позорного в том, чтобы самим сдаться в плен, где, по крайней мере, они получали пищу и безопасность»[173].
Крестьянин-солдат не видел и не понимал целей войны, он не знал, за что его посылают на страдание и смерть. «Даже после объявления войны, прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову, — указывал как на общее явление ген. А. Брусилов, — Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герец-перц с женой были убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы — не знал почти никто, что такое славяне — было так же темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать, было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя»[174].
Не случайно поражения 1915 г. отчетливо проявили новую тенденцию, формировавшуюся в армии — стремление солдат к миру и нарастание на этой почве раскола между офицерством и солдатами. Офицеры уже в феврале 1916 г. писали с фронта: «Дух армии пал, это факт неоспоримый. Об этом лучше всего можно судить здесь в окопах… Жажда мира разлагает дух армии… Вера в помощь младшего офицерского состава не может оправдаться. Ведь мы сидящие в окопах, — «обреченные». Офицеры это чувствуют так же, а может быть и сильнее, нижних чинов»[175]. Другой офицер в январе 1917 г. в письме лидерам оппозиции Милюкову и Маклакову сообщал: «Если мир не будет заключен в самом ближайшем будущем, то можно с уверенностью сказать, что будут беспорядки. Люди, призванные в войска, впадают в отчаяние не из малодуший или трусости, а потому, что никакой пользы от этой войны не видят»[176].
Февральская революция получила поддержку солдат только потому, что именно с ней они связывали скорое окончание войны: «Когда 3 марта 1917 г. мы узнали, что бывший царь Николай II отрекся от престола мы, — писали солдаты, — очень радовались, что скоро кончится кровопролитная война»[177]. «Истинной двигающей силой… революции в начале ее, — подтверждал «белый» ген. Н. Головин, — было стихийное стремление русских народных масс прекратить внешнюю войну…»[178]. Но на пути солдатских устремлений встал чуждый ему офицерский корпус. Именно «глубокая пропасть, разделявшая офицеров и солдат», приходил к выводу британский ген. Э. Айронсайд, стала «подлинной причиной», произошедших в России событий[179].
«События 27–28 февраля и последующее отречение императора Николая II от престола, открыли дорогу ненависти и насилия и стали, — по словам историка белого движения Волкова, — началом Голгофы русского офицерства. На улицах Петрограда повсеместно происходили задержания, обезоруживания и избиения офицеров, некоторые были убиты. Когда сведения о событиях в столице дошли до фронтов, особенно после обнародования пресловутого «Приказа № 1»… там началось то же самое»[180]. Какое влияние это оказало сразу же на боеспособность армии, свидетельствует телеграмма главкома Северного фронта от 6 марта «Ежедневные публичные аресты генеральских и офицерских чинов, производимые при этом в оскорбительной форме, ставят состав армии, нередко георгиевских кавалеров, в безвыходное положение…»[181].
В первые дни революции — 3–4 марта 1917 г. «в Кронштадте были зверски убиты главный командир порта адмирал Р. фон Вирен, начальник штаба адмирал А. Бутаков… командир 2-й бригады линкоров адмирал А. Небольсин, на следующий день толпа настигла командующего Балтийским флотом адмирала А. Непенина. От рук взбунтовавшихся матросов пали комендант Свеаборской крепости, командиры 1-го и 2-го флотских экипажей, командир линкора «Император Александр II», командир крейсера «Аврора»… К 15 марта Балтийский флот и крепость Кронштадт потеряли 150 офицеров, из которых более 100 было убито, или покончило собой. На Черноморском флоте так же было убито много офицеров…, имелись и случаи самоубийства»[182].
Из донесений командиров частей об убийствах офицеров в 1917 г.: «…17 мая солдатами 707-го полка убит начальник дивизии ген. Я. Я. Любицкий… 18 мая с командира роты 85-го пехотного полка, прапорщика Удачлина, сорваны погоны, 19 мая арестован начальник 7-й стрелковой дивизии генерал-майор Богданович, командир 26-го Сибирского стрелкового полка полковник Шершнев и командир батальона этого полка… 23 мая возбужденная толпа солдат 650-го полка арестовала командира полка и 7 офицеров, сорвав с них погоны, причем штабс-капитану Мирзе были нанесены несколько ударов по лицу, а подпоручика Улитко жестоко избили и оставили на дороге лежащим без сознания…»[183].
«Цензура часто перехватывала солдатские письма такого содержания: «Здесь здорово бунтуют, вчера убили офицера из 22-го полка и так много арестовывают и убивают». Убийства происходили и в тыловых городах в Пскове погиб полковник Самсонов, в Москве полковник Щавинский, в Петрограде князь Абашидзе. Не в силах вынести глумления солдат, некоторые офицеры стрелялись»[184]. «Январь 1915 г., под Лутовиско. В жестокий мороз, по пояс в снегу, однорукий бесстрашный герой полковник Носков, рядом с моими стрелками, под жестоким огнем вел свой полк в атаку на неприступные скаты высоты…, — вспоминал — Деникин, — Тогда смерть пощадила его. И вот теперь пришли две роты, вызвали ген. Носкова, окружили его, убили и ушли»[185].
«
Но основная ответственность за то, что «после Февраля положение офицеров превратилось в сплошную муку», утверждает историк С. Волков, лежала на большевиках, «антиофицерскую пропаганду большевиков, стоявших на позициях поражения России в войне, ничто отныне не сдерживало, и она велась совершенно открыто и в идеальных условиях. Желание офицеров сохранить боеспособность армии…, наталкивалось на враждебное отношение солдат, распропагандированных большевистскими агитаторами, апеллировавших к шкурным инстинктам и вообще самым низменным сторонам человеческой натуры»[188].
Однако эксцессы, связанные с насилием над офицерами, начались в феврале — тогда, когда большевиков, как политической силы еще не существовало, еще не было даже ни Советов, ни Временного правительства, а полки один за другим «покидали казармы без офицеров. Солдаты многих арестовали, многих убили. Другие скрылись, бросив части, как только почувствовали враждебное агрессивное настроение людей»[189]. «Почти все части без офицеров…», — подтверждал непосредственно наблюдавший прибытие войск к зданию Временного комитета государственной Думы В. Шульгин[190]. Причины этих эксцессов, утверждал А. Керенский, крылись в том, что «в армейских рядах накопилось чересчур много обид, гнева, ненависти к командирам, в преступлениях режима, винили наименее виновных»[191].
И высшее командование не только не смогло ничего противопоставить начинавшейся анархии, но и само поощряло ее. Сам ген. Л. Корнилов, будущий прославленный родоначальник антибольшевистского движения, начал свою деятельность в должности главнокомандующего Петроградским военным округом с того, что собственноручно приколол Георгиевский крест к груди унтер-офицера Волынского полка Кирпичникова в награду за убийство им 27 февраля прямого своего начальника — заведующего учебной командой того же полка капитана Лашкевича[192].