Обеими руками я вцепилась в сиденье табуретки.
— Ты — ничтожество, — произнёс он тихо и спокойно. — И дело тут не в тебе. Существуют правила. И репутация. Тебя бы просто порезали и выкинули где-нибудь в Реутово… если бы не это…
Он ткнул бумагой мне в лицо. Я дёрнулась назад, плита своими ручками впилась мне под лопатки.
— За это… — Он неспешно скомкал лист. — За это надо учить. Не тебя — нет, других учить. Чтоб знали и всегда помнили. И боялись. Это и есть репутация.
Я вспомнила про расстрел на танцплощадке, теперь та история не казалась мне столь уж невероятной. Репутация, да, именно репутация. Генрих всегда мне казался страшным человеком, абсолютно циничным и способным на любую жестокость, но только здесь, на кухне, я поняла, что, вполне возможно, я ошибалась в главном. В том, что он человек. Что он наделён всем комплектом душевных хромосом, необходимым для функционирования этой самой души. Ведь никому и в голову не придёт обвинять какого-нибудь бенгальского тигра-людоеда в жестокости. Тигр оперирует в другой системе моральных координат нежели индусы, которых он съел. Эти системы лежат в разных плоскостях и нигде не пересекаются. С точки зрения самого тигра он не только не сделал ничего дурного, а наоборот, проявил себя молодцом, укрепив свою репутацию бесстрашного хищника и хозяина джунглей. Да, репутация.
— Написав это, — он ткнул скомканной бумагой мне в лицо, — ты не оставила мне выбора. К тому же…
Мне послышались шаги в коридоре, я оглянулась. Это была не мать. Америка — он остановился в дверном проёме. Левый глаз его заплыл бордовым синяком. На щеке, от виска до подбородка краснел свежий порез, такой же был на шее, под кадыком. От уха до уха. Я не сразу поняла, что за тёмные пятна были на его куртке — на воротнике и на груди.
— Я уж думал ты там заснул, — Генрих сунул скомканную бумагу в карман. — Заходи. Тоже будет полезно посмотреть. Сколько там твоей сестричке? Двенадцать?
Он говорил, не глядя на Америку. Потом показал мне кулак. Что-то щёлкнуло и из кулака вдруг выскочило лезвие, короткое и узкое как жало. Полированная сталь казалась осколком зеркала.
— Раздевайся.
Генрих сказал это как бы между прочим.
— Ты умная и поэтому всё сделаешь грамотно. Правильно?
Я не двинулась, завороженно смотрела на лезвие ножа.
— Не тяни время. Будет только хуже.
Генрих подошёл к Америке, тот вскинул руки, закрывая лицо.
— Убрать, — тихо приказал. — Руки.
Америка подался назад, спиной прижался к дверному косяку. Потом медленно убрал ладони от лица. Генрих был на голову ниже, он вытянул руку и приставил лезвие к здоровой щеке парня.
У меня мелькнула надежда, Генрих рядом с Америкой выглядел плюгавым недомерком. Наверное и в школе дразнили шкетом или шибздиком. И на физре стоял последним, и колотили наверняка не раз. Но Америка не шелохнулся. А Генрих взглянул на меня и повторил:
— Раздевайся.
Я не могла отвести взгляд от лезвия. Красная струйка побежала по щеке, исчезла под подбородком, снова появилась на горле и стекла по желобку между ключиц в раскрытый ворот рубахи. Америка тихо заскулил.