Книги

Гоген в Полинезии

22
18
20
22
24
26
28
30

2. Чтобы судьи старались вести самостоятельное расследование и проверяли утверждения жандармов, опрашивая других лиц.

3. Чтобы штрафы были снижены и лучше отвечали доходам туземцев.

К сожалению, инспекторы спешили так же, как губернатор Пети год назад. В день приезда они потолковали с жандармом Клавери, на следующий день были почетными гостями католического епископа и уже в пять вечера отправились дальше. Принять Гогена и его жалобу им было просто некогда[263]. Зато они несомненно наслушались жалоб на его поведение. Судя по докладу, представленному в министерство колоний старшим инспектором Андре Салле, особенно недовольны были Клавери и епископ; это видно по следующей выдержке: «Маркизские туземцы постоянно предаются пьяным оргиям в глухих закоулках своих долин. Группы по сорок-пятьдесят человек наполняют самые большие вместилища в деревне апельсиновым вином, иногда тарой служат даже лодки. Затем и мужчины и женщины, совсем нагие, пьют без меры, дерутся и обнимаются. Жандармы знают, что лучше не появляться в разгар такого празднества. Художник Гоген, который живет в Атуоне и защищает все безобразия туземцев, считает эти дикие сцены всего-навсего развлечением, необходимым для благополучия туземцев. Между тем поселенец Гийту из долины Ханаиапа в письме на мое имя сообщил, что не смеет никуда ходить без револьвера.

Просто пытаться подавить эти безобразия мало толку, мы должны повлиять на детей, чтобы они осудили дикарское поведение родителей. Только школы, включая интернаты, могут выполнить эту двойную задачу. Администраторы, а также врачи и миссионеры, работавшие на Маркизах, быстро это поняли. И они собрали всех или почти всех детей архипелага в наличных школах. Туземцы смирились с тем, что надо отдавать своих детей на попечение монахинь ордена св. Иосифа де Клюни и монахов из христианского братства, и обязались раз в неделю снабжать их нужным количеством туземной пищи.

За последние два года все переменилось. Больной художник-импрессионист, мсье Гоген, поселился в Атуоне, в постройке, которую назвал «Веселым домом». С первой минуты он принялся подстрекать туземцев против властей, подбивает их не платить налогов и не посылать детей в школу. С целью добиться последнего он, хотя ему как инвалиду трудно ходить, приходил на берег и уговаривал жителей Тахуаты возвращаться с детьми на свой остров. Это подтверждается жандармскими донесениями.

Результат налицо. Четыре-пять лет назад в католических школах Атуоны и Пуамау училось больше трехсот детей. Теперь осталось только семьдесят. В монастырской школе (в Атуоне) в сентябре прошлого года было шестьдесят учениц. Теперь я увидел только тридцать пять»[264].

Естественно, губернатор и начальник жандармерии восприняли доклад инспекторов как прямой призыв обуздать опасного анархиста, и они не мешкая дали понять Клавери, что он всецело может рассчитывать на их поддержку и одобрение. А Клавери уже точно знал, как обезвредить своего неугомонного противника. В начале февраля Гоген потребовал расследовать ходившие в Атуоне слухи, будто подчиненный Клавери жандарм Этьен Гишенэ на острове Тахута брал взятки и участвовал в контрабанде, когда приходили американские китобои. Ограждая интересы местных торговцев-французов, закон воспрещал иностранным (и некоторым французским) судам при заходе на острова продавать что-либо туземцам и платить им товарами. Между тем упомянутые китобои вели оживленную торговлю, и многие туземцы из Атуоны ездили на Тахуату за товаром. Похоже, что Гогена подбили написать заявление его друзья Фребо и Варни; сами они, не располагая убедительными доказательствами, не решились этого сделать. Так как судья Орвиль начисто пренебрег предыдущей жалобой Гогена, он теперь обратился к администратору Пикено, который как раз собирался посетить Хиваоа, Тахуату и Фатуиву. Пикено пообещал разобраться, но во время своего короткого визита на Тахуату не застал Гишенэ и оставил ему письмо, требуя объяснения. Через день-два администратор снова попал на Тахуату, и ему вручили ответ жандарма, почему-то опять отлучившегося по срочным делам. В своем письме Гишенэ возмущенно отвергал обвинения Гогена и решительно утверждал, что китобои не свозили на берег никаких товаров, если не считать разной мелочи, переданной ему капитаном. К письму прилагалась квитанция, показывающая, что Гишенэ при этом уплатил пошлину таможеннику, должность которого исполнял… он сам!

Пикено еще раз доказал свое расположение к Гогену, зайдя к нему в Атуоне и посоветовав взять обратно заявление. При этом он добавил, что Клавери вне себя, так как считает это непозволительным вмешательством в его дела и не упустит даже малейшего повода отыграться. Гоген послушался доброго совета и письменно отказался от своих обвинений[265].

Но Гишенэ уже успел переслать Клавери служебную записку Пикено, к которой была приложена копия заявления Гогена. И, списавшись с начальством в Папеэте, Клавери решил подать в суд на Гогена за оскорбление жандарма при исполнении служебных обязанностей. Повесткой, датированной 27 марта 1903 года, Гогену предлагалось во вторник тридцать первого числа явиться в атуонский суд. Отвергнув его требование провести тщательное и беспристрастное расследование действий Гишенэ, а также просьбу об отсрочке, чтобы подготовить защиту, Орвиль принял все доводы обвинителя Клавери и приговорил Гогена к пятистам франкам штрафа и трем месяцам тюремного заключения[266]. Несправедливость этого молниеносного суда становится еще очевиднее, если учесть (Гоген обнаружил это только позже), что статья, по которой его осудили, касалась только оскорблений личности в печати.

Окончательно выведенный из себя, Гоген совсем забросил живопись и все силы обратил на то, чтобы добиться реабилитации. С первым же пароходом, 2 апреля, он послал жалобу в Папеэте, в следующую инстанцию. Одновременно он написал своему бывшему политическому противнику, адвокату Леону Бро (он был одним из новых представителей Маркизских островов в генеральном совете), прося его обжаловать дело[267]. Затем, в ожидании пересмотра, он принялся сочинять длинное письмо начальнику жандармерии. Как это не раз бывало раньше, Гоген обратился также к Шарлю Морису и попросил его повлиять на общественное мнение во Франции резкими газетными статьями о скандальном положении на Маркизском архипелаге. Впрочем, уже через несколько абзацев он перевел разговор на искусство и, в частности, очень верно оценил свое собственное творчество: «Ты ошибся, когда сказал однажды, будто я неправ, называя себя дикарем. Каждый цивилизованный человек знает, что это так, ведь в моих произведениях их поражает и озадачивает именно то, что я поневоле дикарь. Кстати, потому-то мое творчество и неповторимо… Все, чему я учился у других, только мешало мне. Поэтому я могу сказать: меня никто ничему не учил. Верно, я мало знаю! Но я предпочитаю то малое, созданное мною, что действительно мое. И кто ведает, быть может, это малое, став полезным для других, когда-нибудь вырастет во что-то большое?»

К сожалению, со всеми этими судами и хлопотами Гогену некогда было работать, и он задолжал Воллару столько картин, что боялся, как бы тот не прекратил ежемесячные выплаты. Да еще он был должен немецкой торговой фирме тысяча четыреста франков, то есть почти столько же, сколько требовалось на поездку в Папеэте за справедливостью. Порывшись в своих сундуках и ящиках, Гоген отыскал девять старых картин; среди них преобладали вещи 1899 года, но была и одна бретонская. Часть этих полотен он хранил потому, что дорожил ими, часть — потому, что считал их неудавшимися. Теперь он отправил все девять Воллару, присовокупив одну из четырех картин, которые написал недавно[268]. Остальные три Гоген послал открытому Даниелем де Монфредом богатому коллекционеру, прося за них полторы тысячи франков.

Одна из картин 1903 года изображает коня Гогена под манговым деревом перед окном мастерской, две — виды деревни с кладбищем на заднем плане, и последняя представляет собой сильно уменьшенный вариант его духовного завещания 1897 года: «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?»

В это время, когда ему особенно нужны были силы, снова резко ухудшилось здоровье. Гоген опять послал за Вернье, но тот мог только сменить ему перевязку и посоветовать быть осторожнее с лауданом. Совет разумный, но как его выполнишь, если нога болит все сильнее? И когда лаудан перестал помогать, Гоген даже попросил Варни вернуть ему морфий и шприц, которые нарочно отдал лавочнику на хранение. Памятуя уговор, Варни сперва упирался, но Гоген не успокоился, пока не настоял на своем[269]. Морфий принес облегчение, и к следующему пароходу, который выходил 28 апреля, он смог закончить свое письмо начальнику жандармерии. На тринадцати исписанных убористым почерком страницах Гоген красноречиво защищался и яростно нападал.

Судя по этому важному, прежде не публиковавшемуся документу, поворотным пунктом явилось прибытие Клавери. До сих пор, по словам Гогена: «Немощный, занятый своим творчеством, не зная ни слова по-маркизски, я жил уединенной жизнью здесь на островах, вдалеке от дороги, редко встречаясь с людьми». Потом приехал Клавери, и… «с самого начала я подвергаюсь непрерывным преследованиям. Стоит мне дать отпор, как меня осыпают бранью, причем в общественных местах, на глазах у европейцев и туземцев. Моя жизнь становится невыносимой, идет борьба наподобие той, которую описал Бальзак в «Крестьянах».

Рассказав о стычке с Клавери после суда над двадцатью девятью жителями Ханаиапы, Гоген продолжает: «Вот почему необходимо известить вас, мсье, что хотя ваши жандармы исполняют много административных обязанностей, они находятся здесь прежде всего для того, чтобы бороться с преступностью и нарушениями закона, и нельзя обращаться с поселенцами как с подчиненными солдатами. Надеюсь, чувство справедливости не позволит вам стать на сторону ваших жандармов. Если со мной и впредь будут так обращаться, я попрошу вас заставить этого наглого мерзавца драться со мной на дуэли.

Счастье туземцев, что в моем лице они обрели защитника, потому что до сих пор поселенцы, люди небогатые, кормящиеся торговлей, боялись пойти против жандармов и помалкивали. В итоге жандармы, никем не контролируемые (вы далеко, и вряд ли вас правильно информируют), здесь полные хозяева… Меня осудили только за то, что я защищал бедных беззащитных людей. Животные хоть охраняются специальным обществом».

Дальше следовал длинный и яркий обзор всех оскорблений, которые пришлось выслушать Гогену. Он заключал: «Однако хочу довести до вашего сведения, что я прибуду на Таити, чтобы защитить себя, и что моему адвокату будет что порассказать… Пусть даже меня отправят в тюрьму, что я считаю позором (это нечто неслыханное в нашем роду), я всегда буду высоко держать голову, гордясь репутацией, которую заслужил. И я никому, каким бы высоким ни был его чин не позволю говорить что-либо унижающее мою честь»[270].

Судя по задиристому тону и ясному слогу, можно подумать, что у Гогена было вдоволь и здоровья и душевных сил. На самом деле это письмо стоило ему больших усилий: по сохранившимся черновикам и заметкам видно, что он его много раз переписывал. Гоген настолько ослаб, что, едва ушел пароход, снова заперся в своем доме, чтобы как следует отдохнуть. Целую неделю он никого не приглашал, но рано утром 2 мая послал Тиоку за пастором Вернье. Поднявшись по крутым ступенькам в примолкший «Веселый дом», Вернье застал хозяина, в кровати. Слабым голосом Гоген спросил, что сейчас — день или ночь, и пожаловался, что у него «все болит». Сказал, что два раза терял сознание. Потом вдруг принялся толковать об искусстве и литературе, остановился на романе Флобера «Саламбо». Как это бывало и раньше, беседа явно ему помогла, боли скоро прекратились. Гоген не знал, где его слуги, да его это и не очень занимало. Посидев еще, Вернье пошел в школу, чтобы продолжать урок[271].

В одиннадцать часов благодарный друг Гогена, Тиока, который показал себя куда более преданным и надежным, чем платные слуги, решил опять навестить его. Как полагалось по местному обычаю, он издали дал знать о себе криком «Коке! Коке!», однако не дождался приглашения войти. Тиока нерешительно поднялся по лестнице и увидел, что Гоген лежит на краю кровати, свесив вниз одну ногу. Он подхватил его и побранил за неосмотрительную попытку встать. Ответа не было. Вдруг Тиоку осенило, что его друг, возможно, умер. Чтобы удостовериться, он прибег к испытанному маркизскому способу: сильно укусил Гогена за голову. Тот оставался нем и недвижим. Тогда Тиока пронзительным голосом затянул траурную песнь. На тумбочке возле кровати стоял пустой флакон из-под лаудана. Может быть, Гоген принял чрезмерно большую дозу. Намеренно — говорили одни жители поселка; нечаянно — думали другие. А может быть, флакон давно был пуст. Нам остается только гадать[272]. Если в этом вообще есть смысл.

Наконец явились два нерадивых лодыря — слуги Гогена. Они не замедлили оповестить всю деревню, и через четверть часа маленькая душная спальня была битком набита любопытными. Потом подошли пастор Вернье (он попытался применить искусственное дыхание) и, всем на удивление, епископ, которого сопровождали два монаха из мужской школы. Впрочем, у епископа была уважительная причина нанести своему павшему врагу последний визит: Гогена крестили в католической церкви, и полагалось схоронить его в освященной земле. По долгу службы явился и Клавери — проследить, чтобы Гоген и после смерти не нарушал правил. Выяснив, что первыми нашли покойного Тиока и Фребо, он тут же заполнил свидетельство о смерти и попросил их расписаться. Неисправимый педант, он приписал следующие слова, в которых звучит явный укор: «Он был женат и был отцом, но имя его жены неизвестно».