Книги

Гоген в Полинезии

22
18
20
22
24
26
28
30

Но это ничто перед другим преступлением, в котором Гоген обвинял католическую церковь: «Все эти беспорядки в колониях, ведущие к войнам, вызываются, как это признано уже много лет, несомненно религиозными причинами. Вот почему поездки миссионеров представляют собой опасность — все возрастающую опасность, с которой государства ничего не могут поделать. Китай закрывает миссионерам доступ в свою страну, даже убивает их. Европа возмущена бесцельным кровопролитием во имя этих миссий. Неужели никто не видит безнравственную несправедливость всего этого? Не видит, что речь идет о наступлении на свободу совести? Прекратим отправку миссионеров в Китай, и тотчас установится мир».

Отражая анархистские взгляды многих художников и писателей, с которыми он водил дружбу в далекую зиму 1890/91 года, когда еще был молод и полон надежд, Гоген дальше отводит страницу безоговорочному осуждению государства. Он признает, что армия на какое-то время еще может сохранить существующий порядок. Но рано или поздно бюрократическую махину и монополию власти сметет восставший угнетаемый люд. Основой нового «доброго и разумного» общества, создаваемого на развалинах прошлого, Гоген с завидной простотой предлагал сделать «рассудок, человечность, братство и милосердие», заверяя читателя, что «вне этого учения спасения нет».

Видимо, переписывая и дополняя это длинное и полное неясностей эссе, Гоген понял, что ни один издатель его не напечатает, и решил найти ему другое применение. Он уговорил торговца Эмиля Фребо, единственного из своих близких друзей, кто ладил с католической миссией, при случае с невинным видом подсунуть это сочинение самому епископу. Тот ответил очень изящно, дав, тоже с каменным лицом, Фребо почитать красивое издание с золотым обрезом, описывающее триумфальное шествие католических миссий. Как и полагал епископ, книга вскоре попала в руки Гогену. Эта своеобразная дуэль завершилась, когда Гоген тем же путем вернул книгу владельцу со своими критическими заметками[252].

Второе эссе было намного короче, проще и интереснее. Хотя Гоген не удержался от соблазна включить в него пестрые воспоминания, оно, по сути, представляло собой остроумную и хорошо документированную атаку на французских критиков искусства с многочисленными примерами их невероятной слепоты к могучей революции, которая в это время происходила в французской живописи. Название, данное Гогеном этой критике критиков — «Сплетни мазилы», — отлично подходило к непринужденному слогу и прихотливому построению книги. С волнением отправил он рукопись в «Меркюр де Франс». Она была напечатана через пятьдесят лет.

Затем Гоген написал три длинных и сердитых послания. Первое, особенно резкое, представляло собой открытое письмо губернатору, и направил он его Карделле и Кулону для новой газеты «Независимый», которую они задумали выпускать[253]. К великому недовольству католической партии, губернатор Пети вел в общем ту же протуземную политику, что его предшественник Галле; поэтому партия готовила широкое наступление против него. Едкое письмо Гогена начиналось саркастическим рассказом о состоявшейся полгода назад инспекционной поездке Пети на Маркизские острова: «Были все причины надеяться и верить, что Вы прибыли сюда собрать сведения о здешней жизни, дабы потом, руководствуясь этими сведениями, править колонией мудро и в пределах возможного провести давно желаемые реформы… Надежды и ожидания растаяли вместе с дымом из труб военного корабля. Вы нанесли визит епископу миссии и в свою очередь приняли в правительственной конторе жандарма. Явно утомленные этой чрезвычайно трудной работой, Вы для отдыха занялись фотографией. Например, снимали красавиц с крепкой грудью и нежным животом, плескавшихся в потоке… Насколько интереснее и полезнее (для нас всех) было бы, если бы Вы отказались от высокомерия, которое напустили на себя, прибыв на Таити (видимо, чтобы избежать подлинного контакта с поселенцами), и пожелали посоветоваться с единственными людьми, способными вас информировать, то есть с теми, кто живет на Маркизских островах и своим интеллектом, трудом и капиталом пытается помочь их освоению. Тогда Вы смогли бы узнать, что мы (вопреки Вашему очевидному мнению) не лакеи, вроде Ваших конюхов, и еще многое, чего Вы либо не знаете, либо не хотите знать».

Этот по видимости гневный протест в защиту страдающих от небрежения островитян многое теряет от того, что в конце слишком ясно видна главная причина негодования Гогена: после крушения «Южного креста» он три месяца сидел без писем и без продуктов. Вот его слова: «Мы часто оказываемся без хлеба, риса, галет, соли и картофеля, и единственные блага цивилизации, которые мы получаем, — дурацкие декреты и предписания. Не будет преувеличением сказать, что нас не оставили бы без продуктов, будь на наших островах размещена каторга. Не получая вестей, наши семьи во Франции изводятся от тревоги. Наши корреспонденты заключают, что мы попали в беду, не решаются завершать начатые сделки и посылать нам деньги, покуда не знают, что мы живы. Без судов для вывоза товаров, без судов для пополнения своих запасов торговцы вынуждены сидеть в пустых помещениях и ждать полного разорения… Но крушение «Южного креста» — случай единичный и редкий, скажете Вы в свое оправдание. Нет, мсье губернатор, это несчастье так легко предусмотреть, что страховые компании страхуют суда, следующие через Туамоту, только под неслыханно высокие взносы. Так или иначе, возражение не умаляет вины. Ибо что помешало Вам, пусть даже у Вас не было под рукой военного корабля, послать нам шхуну с продуктами, прежде всего с мукой? Повторяю: с каторжниками Вы бы не посмели так обращаться! Слышу возражение: «Но на это нет денег» — и отвечаю: «Как Вы можете жаловаться на отсутствие денег, коль скоро мы платим огромные налоги и поборы и ничего не получаем взамен?»

Второе письмо было адресовано в генеральный совет, где теперь председательствовал старый недоброжелатель Гогена, Огюст Гупиль; темой были «некоторые соображения по поводу постановления о бродячих свиньях»[254]. Гоген считал, что существующее законодательство, основанное на условиях Франции, непригодно для Маркизских островов, так как ведет лишь к «повседневному избиению ради избиения, без всякой пользы, если не считать, что с каждой головы уплачивается администрации два франка». Он очень здраво заключал: «Почему не отнести свиней, как лошадей, к домашним животным, которых нельзя убивать кроме как для утилитарных нужд?» Генеральный совет решил переслать письмо в канцелярию местной колониальной администрации, где оно лежит до сих пор.

В отличие от двух первых, третье полемическое письмо Гогена не было открытым. Он написал его в начале декабря 1902 года и адресовал начальнику жандармерии в Папеэте[255]. Хотя и на этот раз им прежде всего руководила оскорбленная гордость и жажда мести, сама по себе критика Гогена была вполне обоснованной. В основном он порицал Шарпийе, который принуждал заключенных правительственной тюрьмы работать на себя: ухаживать за огородом, колоть дрова и так далее. Хуже того, когда не было заключенных, жандарм эксплуатировал туземного тюремщика. Не успел Гоген отправить это письмо, как Шарпийе отозвали. Не потому что он провинился, а потому что согласно действующему порядку пришла его очередь переезжать на другой остров. Но Шарпийе, как неохотно признавал Гоген, «был хоть чуточку образован и учтиво обращался с нами, поселенцами». Его преемник, Жан-Пьер Клавери, прибывший четвертого и официально приступивший к службе шестнадцатого декабря, был грубый, неотесанный служака, любитель покуражиться. К тому же он заранее был настроен против Гогена, так как одиннадцать лет назад служил в Матаиеа, где миссионеры не давали ему покоя своими жалобами, пока он после долгой и утомительной слежки не поймал Гогена, когда тот купался в костюме Адама, и не обложил его штрафом за нарушение общественных приличий[256].

Заступив на должность, Клавери прежде всего отчитал своего предшественника за снисходительность и попустительство. Чтобы показать, как надо обращаться с наглыми склочниками, он на глазах у жителей Атуоны нарочно повернулся спиной к Гогену при их первой встрече. Тот не мог сразу дать отпора и в ожидании удобного случая замкнулся в своей скорлупе. Другими словами, он заперся в своем «Веселом доме» и принялся лихорадочно исписывать один лист за другим исступленными протестами и обвинениями против всех и вся. «От этого легче на душе», — объяснял он просто и откровенно. Мало-помалу получился своего рода дневник, где он записывал все, что думал и делал. Тут и там беспорядочно были вкраплены воспоминания. Это произведение Гоген назвал «До и после». Подразумеваемой линией раздела была, разумеется, его первая поездка на Таити в 1891 году.

Первый случай дать сдачи Клавери и обратить против него общественное негодование выдался в середине января 1903 года. Толчком послужило редкое в этой части Тихого океана стихийное бедствие: вечером 13 января с севера на архипелаг надвинулся циклон. Так как Атуона лежит на южном берегу Хиваоа, высокие горы прикрыли ее от бешеного ветра. Но от последовавшего затем ливня спасения не было, и к полуночи обе речушки в долине разлились. Потом западная речка, тоже Атуона, перегороженная в устье камнями и стволами, совсем вышла из своего русла и соединилась с восточной, Макемаке, как раз возле дома Гогена (см. пунктир на карте Атуоны). Поток смыл хижину Тиоки и дом жандарма, где в это время была только мадам Клавери; муж отправился с проверкой в другую долину. Мадам Клавери с трудом спасла свою жизнь и кассу. Мостик, переброшенный Гогеном через Макемаке, унесло, он оказался отрезанным от всей деревни и провел очень неприятную ночь без света в своем щелеватом доме.

Когда наконец рассвело, воды еще было столько, что он не решился спасаться вплавь. Единственными в поле зрения были двое туземцев на веранде лавки Варни, а они делали вид, будто не слышат его зова. Но Гоген по опыту знал, как привлечь внимание островитян. Он достал несколько бутылок рома и помахал ими в воздухе. Тотчас оба туземца прыгнули в воду и переправили его на себе. Благодаря своей высоте «Веселый дом» устоял против паводка. На следующий день вода спала, и оказалось, что причиненный ущерб незначителен. Во всей Атуоне утонул только один ребенок, а разрушения были пустяком перед тем, что происходило в других долинах, не говоря уж о низких островах Туамоту, где погибло 517 человек[257].

Правда, и в Атуоне были серьезные последствия: буря уничтожила посадки хлебного дерева, бананов, ямса и батата, от которых зависели местные жители. Гоген предложил Клавери отложить отработку атуонцами обязательных десяти дней на строительстве дорог (заменяемых уплатой двадцати франков), пока не удастся раздобыть продовольствие. Но жандарм наотрез отказал, возможно, потому, что совет исходил из столь предосудительного источника. Гоген разумно ограничился тем, что велел своему повару Кахуи не ходить на работы и не платить никаких денег[258]. Его искреннее сочувствие туземцам выразилось и в том, что одновременно он сделал щедрый подарок своему соседу Тиоке, уступив ему часть своего участка (квадратик в северо-западном углу, обозначенный на карте прерывистой линией). Тиока не хотел заново строиться на старом месте, боялся, что его там опять затопит.

Гогену не пришлось долго ждать, когда Клавери снова подставит себя под удар. В конце января жандарм совсем опростоволосился. Еще при Шарпийе из ревности была убита женщина, и Гоген с помощью Тиоки, Рейнера, Варни и Ки Донга, которые владели местным языком и хорошо знали атуонцев, терпеливо собирал все сведения и слухи. Самое важное свидетельство представил Ки Донг, лечивший убитую за несколько недель до ее гибели. Он клятвенно заверял, что кроме двух ножевых ран у женщины были внутренние повреждения половых органов. Шарпийе наскоро провел поверхностное расследование и поспешил арестовать мужа убитой, беглого матроса-негра, хотя все улики указывали на ее любовника[259]. Клавери усугубил ошибку своего предшественника — он отказался выслушать Гогена и всячески старался обличить арестованного.

Должность мирового судьи, которой Гоген безуспешно добивался в 1892 году, по-прежнему оставалась вакантной; власти решили, что достаточно «при надобности» присылать судью из Папеэте. В этом случае было ясно, что столь трагическое преступление должен расследовать человек квалифицированный, и 5 февраля 1903 года на новом роскошном пароходе с гордым и многообещающим названием «Эксцельсиор» («Превосходный») прибыл молодой судья Орвиль[260]. Гоген заблаговременно составил длинный доклад, изложив все известные факты; заодно он обвинил «заносчивого, ограниченного и деспотичного» Клавери в том, что тот возмутительно небрежно вел дело. Этот доклад он не мешкая вручил судье. К его великому и естественному негодованию, проходили дни, а Орвиль не вызывал ни его, ни других поименованных в документе лиц, которые могли дать ценные сведения. Очевидно, судья был доволен расследованием Шарпийе и Клавери и собирался отправить все бумаги в Папеэте; только тамошнему суду были подсудны убийства. А пока Орвиль наскоро разбирал множество мелких дел, входивших в его компетенцию. Одно из них, как считал Гоген, основывалось на ложном доносе. Двадцать девять туземцев из долины Ханаиапа на севере острова обвинялись в пьянке. Донес на них метис по имени Морис, которого не раз штрафовали не только за то же самое преступление, но и за ложную присягу и лжесвидетельство. Все двадцать девять обвиняемых клялись, что они ни в чем не повинны и что Морис попросту хочет отомстить им за какие-то мнимые обиды. Гоген и на этот раз знал все подробности, так как с одним обвиняемым, объяснявшимся по-французски, говорил сам, а большинство остальных были протестанты и исповедовались пастору Вернье.

Горя желанием постоять за правду, а заодно крепко досадить Клавери, Гоген решил выступить защитником двадцати девяти, что вполне допускалось законом. Процесс начался неудачно для него. Он пришел на суд в будничной одежде — полосатой и не очень чистой рубахе и цветастой набедренной повязке — и сел на пол по-туземному, скрестив свои распухшие, покрытые язвами ноги. Судья отказался утвердить защитника, который с таким явным пренебрежением относился к суду. Ворча себе под нос, Гоген захромал домой, чтобы надеть брюки. Но все его усилия пропали даром, потому что Клавери, представлявший обвинение, неожиданно вызвал еще одного свидетеля, самого вождя долины Ханаиапа, по имени Тумахуна. Правда, вождь не видел пьяных, но уверял, что слышал их, дескать, они в ту ночь подняли такой шум, что несомненно были пьяны в стельку. В итоге всю компанию приговорили к пяти дням заключения и ста франкам штрафа с каждого. Возмущенный Гоген громогласно возразил, что судья неверно применил закон, судья в ответ заорал, что он может, если недоволен, обжаловать приговор в Папеэте, а так как защитник продолжал негодовать, Орвиль велел жандарму, исполнявшему роль пристава, вывести его. Гоген пригрозил дать жандарму хорошего тумака, если тот его коснется, но в конце концов ушел сам. Однако сперва он заверил своих двадцать девять клиентов, что напишет жалобу и покроет все связанные с этим расходы.

А через несколько часов один из самых первых поселенцев, баск по фамилии Гийту, который занимался охотой и забоем одичавшего скота и лучше других знал маркизский язык и жителей Ханаиапы, передал Гогену, что вождь Тумахуна в указанное доносчиком время был в восьми километрах от того места, где, по его словам, происходила пьянка. И Гийту обещал немедленно доложить Клавери, что Тумахуна солгал. Но когда Гоген торжествующе явился к жандарму, чтобы проверить, записаны ли показания Гийту, Клавери, к его удивлению, заявил, что ничего не знает. И это была правда, потому что баск в последнюю минуту испугался, как бы ему не повредило сотрудничество с Гогеном, и ушел на охоту в горы. Рейнер и Варни вызвались подтвердить, что они слышали, как Гийту в разговоре с Гогеном разоблачил Тумахуну. Прошло еще несколько дней, а Клавери не вызывал ни Гийту, ни вождя. Разъяренный Гоген добрел до жандармерии и потребовал разъяснений. Клавери зло ответил, что Гоген ему не начальник. Последовал «бурный спор», который так взволновал Гогена, что дома у него было легочное кровотечение[261].

Случилось так, что всего через несколько недель, а именно 10 марта 1903 года, прибыли два инспектора; так было заведено, что из Парижа время от времени наезжали чиновники, чтобы проверить, как управляется колония. Гоген тотчас составил новую пространную жалобу, в которой опять критиковал Клавери и резко нападал на получателя его предыдущей жалобы, судью Орвиля[262]. «Из экономии, — писал он, — блюстителей правосудия присылают сюда только раз в полтора года. И когда прибывает судья, ему бы только поспеть рассмотреть все накопившиеся дела, хотя о туземцах и о самих делах он знает лишь то, что есть в материалах, подготовленных жандармом. Увидит татуированное лицо и говорит себе: «Это бандит и каннибал». Тем более что жандарм его заверил, что это так и есть. Или жандарм выдвигает против тридцати человек обвинение, основанное на простом доносе, что они пели и танцевали и будто бы даже пили апельсиновое вино. Всех тридцать приговаривают к штрафу — сто франков с каждого (сто франков здесь равны пятистам в других странах), итого три тысячи франков плюс судебные издержки… Я должен также обратить ваше внимание на то, что 3 тысячи франков плюс издержки — это выше всего годового дохода целой долины, причем большая часть долины даже не принадлежит этим туземцам… Итак, прибывает судья, останавливается не в гостинице, а, по собственному почину, у жандарма, ест у него и общается только с ним — с человеком, который вручает ему материалы по всем делам со своими комментариями. Мол, такой-то и такой-то, а проще говоря, все как один — настоящие бандиты. И жандарм добавляет: «Вы понимаете, мсье судья, если не держать их в ежовых рукавицах, нас всех перебьют». Судья не сомневается в его словах».

Дальше Гоген вполне справедливо осуждал нелепейший порядок, когда непросвещенными жителями далекого полинезийского острова пытались управлять на основе французских законов и постановлений. «На допросе обвиняемого опрашивают через переводчика, не знающего тонкостей языка, не говоря уже о всех юридических терминах, которые очень трудно перевести на туземный язык, разве что с помощью описательных оборотов. Например, туземца спрашивают, выпил ли он. Он отвечает «нет», и переводчик заявляет: «Он говорит, что никогда не пил». На что судья восклицает: «Но ведь его уже судили за пьянство!» Туземцы чувствуют себя очень связано при европейцах, которых привыкли считать куда более знающими и осведомленными. Язык пушек не забыт ими, и они приходят на суд, изрядно запуганные жандармом, предыдущими судьями и т. д. А потому предпочитают признать свою вину, даже если ни в чем не повинны, ибо знают, что отрицание повлечет за собой еще более строгую кару. Словом, метод террористический».

Перечислив ошибки и несправедливости, допущенные Кла-вери и Орвилем, Гоген под конец формулирует три вполне разумных и обоснованных требования:

1. Чтобы судьи впредь не останавливались у жандарма.