Эта самонадеянность продержалась недолго. Кетхен по работе должна была постоянно общаться с молодыми людьми. В октябре 1767 года у Шёнкопфов квартировал студент из Прибалтики, некий Рыден. Это был русский немец, статный, красивый и знающий себе цену, – одним словом, типичный любимец женщин. Гёте потерял покой. В его душу закрались самые страшные подозрения. Кетхен уже знала его характер и пыталась успокоить: «Даря мне самые нежные и страстные ласки, она просила не мучить себя ревностью и клялась навсегда быть моей. А разве можно хоть чему-то не поверить, когда любишь? Но в чем она может поклясться? Может ли она поклясться всегда думать так, как сейчас, может она поклясться, что сердце ее не будет больше биться? И все же я хочу верить в то, что она это может»[84].
Гёте описывает своему другу сцену, приведшую его в ярость. Рыден вошел в комнату и обратился к госпоже Шёнкопф с просьбой дать ему карты таро. Тут же сидела и Кетхен. Она провела ладонью по лицу, как если бы ей что-то попало в глаз. Гёте этот жест был знаком – он уверен, что правильно его истолковывает: она делает так, когда хочет скрыть смущение или когда краснеет. Почему она смутилась? Почему покраснела? Ответ ясен: между Рыденом и Кетхен что-то было. «Влюбленный видит острее, – пишет он Беришу, – но зачастую слишком остро. Дай мне совет <…> и утешь меня <…>. Только не смейся надо мной, даже если я этого заслуживаю»[85].
Мы не знаем, какой совет дал ему Бериш, потому что его письма не сохранились. Скорее всего, он не стал бить тревогу, потому что уже по следующему письму мог судить о том, что ревнивый любовник сохранил достаточно самообладания, чтобы сочинить «Свадебную песнь», где с наслаждением рисует радость обладания женщиной:
В октябре Бериш уезжает из Лейпцига, и теперь вослед ему несется неудержимый поток писем. Гёте подробнейшим образом описывает взлеты и падения своей души, муки ревности, минуты покоя. Нельзя не заметить, что эти описания становятся все более и более литературными, как будто автор писем превратился в персонажа эпистолярного романа. Вот он на нескольких страницах пишет о своих любовных страданиях, рисует сцены, вызывающие его ревность, моменты примирения и растворения друг в друге, потом что-то вновь вносит разлад в отношения, автор вздыхает и жалуется на судьбу, снова поднимается над ситуацией, пишет рассудительно и умно, как будто смотрит на самого себя из-за кулис: «Любовь – страдание, но любое страдание становится наслаждением, когда мы жалобами смягчаем его резкую боль, теснящую и пугающую душу, превращая ее в щекотку»[87]. Автор этих взволнованных, но в то же время рассудительных писем с радостью обращается к этой возможности. Вообще-то их можно было бы даже сохранить, чтобы впоследствии использовать в каком-нибудь романе, думает он. «Я пребываю в растерянности: у меня много хороших идей, но я не могу их использовать нигде, кроме как в переписке с тобой. Будь я писателем, я вел бы себе сдержаннее, не расточая их прежде времени перед публикой».
Влюбленный и неутомимый автор писем и в самом деле охвачен огнем чувств; он – главное действующее лицо в этой пьесе, но он же и наблюдатель. Он не ищет новых переживаний и не терзает себя нарочно, с тем чтобы выразить пережитое словами. Он не погружается в чувства любви лишь для того, чтобы о них написать, но когда он о них пишет, в них появляется особая острота. В письмах он упорядочивает свои любовные муки, инсценирует их, продлевает и усиливает, словно создавая в процессе письма еще одну воображаемую сцену. Получается, что письма адресованы не только Беришу – они адресованы и ему самому, будущему писателю. Он сам сидит в зрительном зале и разыгрывает перед собой то, о чем он пишет. Все довольно запутанно: Гёте переживает некую историю, которая при этом достигает своего полного воплощения лишь в процессе ее упоительного описания. Настоящий роман в письмах в духе «Вертера» напоминает эта серия дневниковых донесений Беришу, начавшаяся 2 ноября 1767 года и продолжавшаяся почти до конца месяца. Он старается писать так, чтобы сократить сразу две дистанции – ту, что отделяет его от любовного переживания, и ту, что отделяет его от друга. «Эта рука, которая теперь касается бумаги, чтобы написать тебе, эта счастливая рука прижимала ее к моей груди». Та же рука, что ласкала любимую, теперь пишет письмо. Гёте переносит прикосновение возлюбленной на читающего друга. Процесс письма создает интимную связь между тремя героями этой драмы. 10 ноября в 7 часов вечера он снова пишет, но это не обычное письмо, а крик души: «Ах, Бериш, что это за минуты! Тебя нет рядом, а бумага – ледяной приют по сравнению с твоими объятьями»[88]. И вот мы уже видим (как видит это и сам автор письма), как он своими словами и фразами разжигает огонь страстей: «Моя кровь улеглась, я смогу говорить с тобой спокойнее. Но смогу ли я при этом быть рассудительнее? Бог его знает. Нет, не смогу». Он то и дело перебивает себя, останавливается, начинает сначала. «Я очинил перо, чтобы передохнуть. Посмотрим, получится ли у нас продвинуться дальше. <…> Аннетта делает – нет, не делает. Молчи, не говори ничего, я хочу рассказать тебе все по порядку». И после этого следует описание очередной сцены ревности. Кетхен пошла в театр без него. Он – за ней. «Я нашел ее ложу. Она сидела в углу. <…> За ее креслом – г-н Рыден в очень трогательной позе. Ах! Представь себе, каково было мне! Только представь! На галерке! С биноклем! И вижу это! Проклятье! О, Бериш, я думал, моя голова лопнет от ярости. Давали “Мисс Сару”. <…> Взгляд мой был устремлен на их ложу, а сердце плясало в груди. Он вскоре наклонился вперед <…>. Он то отходил назад, то наклонялся к ней через спинку кресла и что-то ей говорил, я скрежетал зубами и смотрел. Слезы выступили у меня из глаз, но лишь оттого, что я все время напряженно вглядывался, плакать я не мог весь этот вечер»[89]. Его первой мыслью было бежать домой, чтобы описать другу пережитое. Потом он все же остается еще на минуту, сомневаясь, действительно ли он видит то, что видит, или то, что хочет видеть: «Я видел, как она встретила его совсем холодно, как она отвернулась от него, как она едва удостоила его ответа <…>. Ах, мой бинокль не льстил мне так, как льстила мне моя душа, мне хотелось это видеть!» Терзаемый сомнениями, он несется домой, садится за стол. «Снова новое перо. Снова несколько минут покоя. О, друг мой! Уже третья страница. Я мог бы написать тебе тысячу страниц, не чувствуя усталости». Но все же вскоре усталость одолевает его, он засыпает прямо за столом, потом просыпается, берет себя в руки: «Но эта страница должна быть исписана еще сегодня. Мне многое надо тебе рассказать». Вообще-то инцидент уже исчерпан, и Гёте приходится подключать воображение, которое он восхвалял на все лады несколько дней назад: «Воображение находит радость в том, чтобы бродить по просторным таинственным полям образов и искать среди них слова тогда, когда правде непозволительно идти прямым путем»[90]. Поскольку все, что можно было рассказать о пережитом, он уже поведал другу, Гёте предается фантазии, рисующей ему ближайшее будущее: «Что я стану делать завтра? Я знаю. Я буду спокоен до тех пор, пока не войду в ее дом. И тогда мое сердце начнет биться в груди, и когда я услышу ее шаги или голос, оно будет биться еще сильнее, а после обеда я уйду. Если же я ее увижу, то слезы навернутся мне на глаза, и я подумаю: пусть бог простит тебя так, как прощаю тебя я, и подарит тебе все те годы жизни, что ты крадешь у меня; так я буду думать, смотреть на нее и радоваться, что я наполовину поверил, что она меня любит, и снова уйду. Так будет завтра, послезавтра и всегда».
Какое-то время он продолжает писать в том же духе, а потом наконец отправляется в постель. Наутро он еще раз перечитывает письмо и остается доволен. «По этому жгучему желанию и столь же жгучей ненависти, этому неистовству и этому наслаждению узнаешь ты юношу и пожалеешь его». И после следует фраза, которая впоследствии вновь появится в «Вертере» и станет крылатой: «То, что вчера превратило для меня мир в ад, сегодня делает его небесами»[91]. Здесь мы становимся свидетелями того, как из безудержного потока письменной речи выделяется одна сияющая глубоким смыслом фраза, которая будет храниться во внутреннем архиве автора для последующего литературного применения. Два дня спустя – это бесконечное письмо все еще не отправлено – Гёте, перечитав его несколько раз, замечает: «Из моего письма могла бы выйти какая-нибудь вещица»[92].
Когда первая сокрушительная буря ревности, звучащая в этой «вещице», улеглась, Гёте начинает здраво смотреть на случившееся. Без мук ревности жить спокойнее и проще, но, как он с волнением подмечает, их прекращение означает также, что «ослабевает жар любви в сравнении с прежним ее избытком»[93]. Очевидно, ревность поддерживает необходимую рабочую температуру страсти. Кроме того, Гёте видит, что Кетхен, похоже, наслаждается той властью, которую она над ним имеет. «Ей доставляет удовольствие видеть, что такой гордый человек, как я, словно цепной пес, сидит у ее ног. Она не обращает на него почти никакого внимания, пока он спокоен, но стоит ему встать, чтобы уйти, как она замечает его, и вместе с вниманием пробуждается и ее любовь»[94]. Стало быть, лучшее, что он может сделать, это заставить саму Кетхен ревновать. Такая возможность представилась ему в домах Обермана и Брайткопфа, где он был частым гостем и мог флиртовать с их миловидными дочками. Кетхен и в самом деле была недовольна его визитами и устраивала ему сцены ревности.
Так продолжалось до весны 1768 года, после чего они расстались – по взаимному согласию, как подчеркивает Гёте в письме Беришу: «Мы начали с любви, а заканчиваем дружбой»[95].
В том же письме он посылает другу комедию «Капризы влюбленного», начатую еще во Франкфурте как пастораль в духе рококо, впоследствии многократно переработанную и приближенную к собственным любовным страданиям, так что в конечном итоге у Гёте получилась комедия ревности, так сильно понравившаяся автору, что ей даже посчастливилось пережить аутодафе последующих лет. В письме к сестре он называет эту комедию «хорошей пьеской <…>, так как она списана точно с натуры»[96].
В пьесе переплетаются и одновременно противопоставляются друг другу две любовные пары. Любовная связь Ламона и Эгле – легкая, игривая, грациозная и фривольная.
Иначе обстоят дела у Эридона и Амины. Им тяжело друг с другом, потому что Эридон хочет безраздельно владеть возлюбленной и, исполненный подозрений, следит за ней, ревнуя ко всему, что к ней приближается и что ее занимает. Вот что Эгле говорит Амине о ревности влюбленного в нее Эридона:
Эридон мучает Амину своей ревностью, но в то же время она достаточно честна сама с собой, чтобы признать, что его ревность льстит ее самолюбию:
Но подруга видит в ее гордости самообман:
В Эридоне Гёте изобразил свою собственную ревность, и можно лишь удивляться, насколько несимпатичен этот персонаж, который изводит окружающих, и прежде всего свою возлюбленную. Амина жалуется на него – властолюбивого, вечно раздраженного ипохондрика:
Опытная подруга Эгле дает Амине, казалось бы, нелепый совет – бороться с ревностью Эридона, не выставляя напоказ свою невиновность, а, наоборот, допуская двусмысленность в своем поведении и словах. Ревность Эридона разгорается как раз оттого, что Амина не дает ему настоящего повода. «Коль горя в жизни нет, он сам его находит». Итак, нужно в гомеопатических дозах давать яд, который исцелит его от этой болезни. Эридон просто слишком уверен в свое подруге, поэтому его уверенность нужно пошатнуть:
Для Амины это слишком изощренная стратегия, что в конце концов понимает и Эгле. Поэтому она выбирает другую терапию: она сама подвергает Эридона воздействию своих обольстительных чар. И когда он наконец обнимает ее и покрывает поцелуями, она позволяет ему эту вольность лишь для того, чтобы тут же пристыдить:
Так он на собственном опыте узнает, что одно другому не мешает: невинный поцелуй или объятье – не помеха любви, или, как говорит Эридон: «То, что тебе принадлежит, украсть не сможет миг услады»[102].
Впрочем, эти услады не так уж невинны. Сюда примешивается мотив, который позже будет играть большую роль в творчестве Гёте, например, в «Избранном сродстве»: воображаемая измена. В объятьях ты держишь одну, а думаешь о другой. О ком же? Анонимность страсти – бездонная пропасть. Кажется, одного человека легко можно подменить другим. Сомнительные, темные личности оказываются объектами желания. Здесь уже появляются смыслы, излишне глубокие для игривой пасторали. Гёте сам говорит об этом в своих мемуарах, называя источником этих фантазий «горький и унизительный опыт»[103]. «Я без устали размышлял о мимолетности чувств, об изменчивости нашей натуры, о нравственном начале чувственности и обо всем том высоком и низком, что, сочетаясь в нас, создает так называемую загадку человеческой жизни»[104].
Пьеса об избавлении от ревности заканчивается благополучно. Не так хорошо заканчивается роман с Кетхен, хотя в письме к Беришу Гёте пишет: «мы расстались, мы счастливы»[105]. После, казалось бы, спокойной констатации того, что начались их отношения с любви, а заканчиваются дружбой, интонация резко меняется. «Впрочем, с моей стороны нет, – пишет он далее. – Я по-прежнему люблю ее, так сильно, Господи, так сильно»[106]. Для Гёте эта история еще не завершена. Он не хочет расставаться с возлюбленной, но в то же время считает недопустимым давать ей надежду. Он чувствует себя виноватым и, чтобы снять бремя вины, мечтает, чтобы она нашла себе «достойного мужчину», как бы он был этому «рад»! Он же, как он ей обещает, не причинит ей боли, связав свою судьбу с другой женщиной. Он будет ждать до тех пор, пока не увидит ее в объятьях другого, и лишь тогда будет чувствовать себя свободным для новой любви[107].
Если судить по письмам Беришу, складывается впечатление, что инициатором расставания был именно Гёте. Если же обратиться к более позднему изложению событий в «Поэзии и правде», то картина получается иной. Здесь Гёте изображает себя мучителем вроде Эридона, которым «овладела злая охота устраивать себе развлечение из страданий возлюбленной, унижать ее преданность произвольными и тираническими причудами». Так, например, он срывал на ней «злость» на неудачу в поэтических опытах, так как был слишком уверен в ее преданности. Эта «злость» облекалась в «глупейшие вспышки ревности», которые девушка долгое время сносила «с невероятным терпением». Но потом он стал замечать, что она – отчасти из чувства самосохранения – стала отдаляться от него. И лишь теперь она и в самом деле стала давать ему повод для ревности, которая прежде не имела под собой оснований. Между ними происходили «страшные сцены»[108]. Отныне ему действительно приходилось бороться за ее любовь. Но было уже поздно. Он ее уже потерял.