Книги

Гёте. Жизнь как произведение искусства

22
18
20
22
24
26
28
30

Друзья и знакомые не могли не заметить изменений в поведении и характере Гёте. Он стал более резким, молчаливым, даже замкнутым, что было особенно заметно в первые минуты разговора. Однако стоило ему увлечься, как скованность проходила, и он раскрывался, как прежде. В такие моменты он снова говорил с жаром и воодушевлением, внимательно слушал собеседника и, казалось, забывал обо всем, но при этом продолжал себя контролировать. Он безупречно владел собой и сам решал, когда он хочет быть откровенным и общительным. «Я обустраиваюсь в этом мире, ни на йоту ни уступая той своей сущности, что поддерживает меня внутренне и делает меня счастливым»[642]. Отныне он более четко разделяет внутреннее и внешнее, полагаясь на собственное чутье в том, что касается его неотъемлемой внутренней «сущности». Некоторых это ужасно раздражало. Новый Гёте разочаровывал их. Так, например, Виланд, который в первые месяцы в Гёте души не чаял, впоследствии жаловался Мерку: «Теперь же у меня такое чувство <…>, будто его гений безвозвратно покинул его; его воображение словно потухло; вместо всеоживляющего тепла, что исходило от него прежде, он окутан политической стужей»[643]. Поначалу Мерк не хочет верить этим обвинениям, по его мнению, Гёте «ничуть <…> не утратил свою прежнюю поэтическую индивидуальность, в нем лишь усилилась жажда познания людей и мира, а отсюда – мудрость и ум, как у мужчины»[644]. Однако год спустя и Мерк был сбит с толку поведением Гёте, который встретил его «так сухо и холодно», «как будто к нему пришел не старый друг, а подчиненный чиновник или проситель»[645].

Эти слова были написаны Мерком летом 1779 года. Гёте совсем по-другому воспринял эту встречу, записав у себя в дневнике: «Благотворное воздействие Мерка на меня, его присутствие ничего не сместило во мне, но лишь сняло с меня несколько тонких оболочек, укрепив в том, что издавна было хорошего <…>, показало мне мои действия в отражении чудесного зеркала, ибо он – единственный человек, до конца понимающий, что я делаю и как я это делаю, но при этом видящий все иначе, чем я, с другой точки зрения, и это дает отрадную уверенность»[646].

«Отрадной уверенности» в том, что его решение остаться в Веймаре было правильным, в первые два года у Гёте еще не было. Нетрудно заметить, как он сам старается убедить себя. Он хочет что-то доказать самому себе. При этом он действует решительно и последовательно. Шаг за шаг он все глубже вникает в государственные дела и берет на себя все больше ответственности. Впрочем, он и это воспринимает как эксперимент, позволяющий понять, к лицу ли ему «роль вершителя судеб» и как при этом чувствует себя его поэтическая натура.

Результатом этого внутреннего сопоставления своих наклонностей, одна из которых влекла его к искусству и поэзии, а все прочие – к «мирским делам», стало «Театральное призвание Вильгельма Мейстера», а точнее, его первая, неопубликованная при жизни редакция. В январе 1777 года Гёте начал надиктовывать этот роман, снова и снова возвращаясь к нему на протяжении всего года. Так появилась первая его часть, затем был долгий перерыв, и лишь в начале 1780-х Гёте продолжил работу над ним. Уже тот факт, что этот роман, в отличие от «Вертера», Гёте писал не своей рукой, свидетельствует об определенной дистанцированности. Когда автор надиктовывает свое произведение, отношения между ним и его творением складываются совершенно иначе. Писатель не остается наедине с написанным, а присутствие посредника лишает его слова непосредственности, чистоты выражения. Это уже не «излияние души» в письмах, как в случае «Вертера», которое создает у читателя иллюзию, будто он близко знаком с героем романа; здесь царит спокойный тон аукториального рассказчика – начиная с детства главного героя и до самого конца. В центре этой истории – любовь к театру, начавшаяся с детских марионеточных представлений. «С одними он играл в охоту, с другими в солдаты, изображая всадника на коне, – смотря по тому, чего требовал характер игры. При этом его преимущество перед другими состояло в том, что он умел искусно мастерить все снаряжение, необходимое для игры»[647].

Вживаться в роли и показывать в них себя – в этом для Вильгельма заключается высшее проявление жизни. В то же время он готов учиться театральному мастерству. Он околдован сценой, но хочет разбираться и в том, что происходит за кулисами. Вильгельм увлечен игрой сам и счастлив, когда ему удается увлечь публику. Он верит в то, что разыгрывает на сцене. Его настроение зависит от одобрения зрительного зала. Вскоре он понимает, что театральный мир – это неустойчивая конструкция, где равновесие поддерживается лишь за счет воодушевления, которым участники заражают друг друга. Нарушить этот хрупкий баланс способен трезвый реализм, далекий от каких-либо иллюзий. Подобное обывательское здравомыслие кажется Вильгельму «смолой, которая склеивает крылья его ума, силками, сковывающими высокий порыв души, свойственный ему от природы»[648].

С легкой иронией описываются первые художественные опыты Вильгельма и сопровождающие их любовные истории. При этом рассказчик то и дело дает понять читателю, что достижения Вильгельма далеко не так велики, как кажется ему самому. Его поэтический и эротический энтузиазм блекнет при взгляде со стороны. Здесь, в отличие от «Вертера», нет абсолютизма сентиментального восприятия. В «Вертере» чувствительная душа главного героя – тоже не единственный игрок, у нее есть партнеры, но эти партнеры лишены собственного голоса. В «Вильгельме Мейстере» партнеров бесчисленное множество, у каждого своя роль и свое право на существование, и лишь благодаря этому в роман вообще просачивается реальная жизнь, потому что дверь в действительность всякий раз приоткрывается только тогда, когда нет единодушия, а есть сопротивление и смена перспектив.

Один из таких партнеров и соперников – Вернер, друг и в дальнейшем зять Вильгельма. Вернер – реалист, способный, однако, увлекаться новыми идеями. Его уравновешенную натуру нелегко было «взволновать», но зато если он проявлял к чему-либо интерес, то терпеливо и последовательно поддерживал его в своей душе. «Вернер даже отчасти гордился тем, что ему иногда удавалось обуздать своего одаренного, но, к сожалению, порою слишком уж разбрасывавшегося друга»[649]. Вернер ничего не имел против Пегаса, но ему хотелось, чтобы его друг хорошо держался в седле и конь поэзии не сбрасывал его при первом же удобном случае. В Вернере воплощен принцип реальности: не будучи враждебным поэзии, он предоставляет ей свободу действий в четко очерченных границах и даже пытается стать ей опорой.

Так в романе Гёте пытается и для себя разрешить противоречие между реалистичным отношением к миру и своей поэтической натурой. Это, разумеется, непросто. Как быстро рабочая лошадка, тянущая груз правления, может превратиться в Пегаса, и наоборот? В реальной жизни задача следить за тем, чтобы Гёте не выпал из седла, была возложена на Шарлотту, в романе – на Вертера.

Вильгельму порой не хватает слов, и в этом заключается его главная проблема: «но часто случалось, что слова застревали у него в горле, когда нужно было выразить охватившее его живое чувство»[650]. Отчасти и поэтому историю Вильгельма пересказывает не он сам, а рассказчик, занимающий промежуточную позицию между Вильгельмом и Вернером. Он смотрит на происходящее со стороны и не теряет чувства реальности, но при этом обладает достаточным воображением и восприимчивостью, чтобы выразить словами то, что ищет выражения. Вильгельм – это сама жизнь, в нем слишком мало формы, тогда как в Вернере слишком много формы и мало жизни. И лишь рассказчику удается оживить форму. Поэтому так важно, что в «Вильгельме Мейстере» мир раскрывается с позиции отстраненного рассказчика, а не, как в «Вертере», с точки зрения человека, который теряет самого себя и в результате оказывается потерянным для мира.

Когда в январе 1777 года Гёте приступил к работе над «Вильгельмом Мейстером», он еще не знал, как закончится эта история. Судя по подзаголовку «Театральное призвание», впервые упомянутому в письме Кнебелю от 21 ноября 1782 года, финальным аккордом должно было стать не прощание Вильгельма с театром, как в окончательной редакции, а пророческое видение очищенного от всего лишнего, серьезного, достойного и всеми уважаемого, насыщенного реальной жизнью и в то же время идеального театра, который идет от сердца и напрямую обращается к зрительским сердцам. Театра, который не утратил детскую радость от игры, но вырос, повзрослел, однако не окостенел. Возможно, Гёте намеревался в истории своего героя, его взросления и процветания предвосхитить историю успешного развития театра в Германии. «Немецкий театр переживал в те годы точно такой же кризис: он сбросил детские башмаки, не успев износить их, и вот ему пришлось ходить босиком»[651]. На этой основе мог бы сложиться театр, за который не пришлось бы краснеть поэту, доросшему до чина тайного советника. Однако пока такие перспективы теряются в туманном будущем, и Гёте довольствуется тем, что собирает труппу актеров-любителей, в основном из числа веймарских придворных, и ставит спектакли не любительской сцене. В такой ситуации вряд ли можно было ожидать, что Веймар станет центром возрождения немецкого театрального искусства. В конце 1777 года Гёте откладывает начатый роман.

Главная веха этого года – путешествие на Гарц в декабре 1777 года и восхождение на гору Броккен. Потомкам не нужно было превращать это событие в миф, потому что это сделал сам Гёте. Итак, «Зимнее путешествие на Гарц».

Предыстория этой поездки верхом на лошади сквозь град, снег и вьюгу начинается в один из летних дней. 16 июня 1777 года Гёте, который в этот момент находится в своем садовом домике, получает известие о смерти сестры Корнелии. «Темный, рваный день»[652], – пишет он в дневнике. Сестра так и не сумела приспособиться к новой жизни, после того как судьба развела ее с горячо любимым братом. Гёте чувствовал, что Шлоссер – не самая подходящая для нее пара. Наверное, во всем мире не было мужчины, который мог бы сделать ее счастливой, кроме брата. Днем она ложилась в постель, задергивала шторы и уже не вставала до вечера. Лишь когда в доме появлялись гости, которые поддерживали связь с братом или приносили вести от него, она оживала. Так было, когда к ним приехал Ленц. 16 мая 1777 года она родила второго ребенка, дочку. От родов она так и не оправилась и 8 июня умерла. Шлоссер писал Лафатеру: «Не могу передать вам историю ее страданий, слишком больно об этом говорить!»[653] В письме Гёте от 14 июня он уже берет себя в руки: «Не хочу жаловаться, это было бы не по-мужски <…>. Это первое настоящее несчастье в моей жизни, и я благодарю Бога, что оно постигло меня в тот момент, когда мое тело и моя душа еще достаточно сильны, чтобы его перенести. Отныне ничто не сможет меня сломить»[654]. Такой он и есть, умница Шлоссер: он перелистывает эту страницу своей биографии и думает, как будет жить дальше. Проходит всего девять месяцев, и он уже связывает себя узами брака с «тетушкой» Иоганной Фалмер.

Гёте оглушен новостью о смерти сестры. После того как он побывал у нее в Эммендингене летом 1775 года, он не писал ей. Уже само свидание с сестрой стоило ему немалых усилий – он смотрел на него как на «доподлинное испытание»[655], пишет он в «Поэзии и правде». Они не ссорились и не утратили интереса друг к другу. Просто тогда он увидел своими глазами, как она страдает, и пришел к горькому осознанию того, что ей не хватает жизненных сил и, по всей видимости, уже никто не сможет ей помочь. Эта мысль заставляла его страдать. Зная, что и он помочь не может, он делал все, чтобы отдалить от себя эти страдания и собственное сочувствие. Теперь же его настигает известие о ее смерти. Гёте в этот момент переживает период жизни, который сам он без всяких околичностей называет «счастливым». Именно этот контраст между собственным счастьем и страданиями и смертью сестры причиняет ему боль. Ему ничего не остается, как довериться «природе», «по милости которой мы лишь недолго чувствуем жгучую боль, и очень долго – грусть»[656]. Месяц спустя из этой грусти рождается стихотворение, которое он посылает Августе цу Штольберг:

Всё даруют боги бесконечныеТем, кто мил им, сполна!Все блаженства бесконечные,Все страданья бесконечные – все![657]

О «блаженствах» говорится в его письмах этих дней, но потом будто внезапная боль пронзает все его существо и выводит из равновесия. В середине ноября он пишет матери: «С тех пор мое сердце и мой разум настолько привыкли к тому, что судьба играет с ними, как ей заблагорассудится. <…> Смерть сестры обрубила столь мощный корень, связывавший меня с землей, что и питаемые им ветви кроны тоже неизбежно погибнут»[658]. В письме к Иоганне Фалмер он лаконичен: «Я очень изме нился»[659].

Внутри него что-то произошло. Две недели спустя он один верхом, в бурю и снегопад, направляется в сторону северного Гарца. Он никому не рассказывает о задуманном путешествии, даже герцогу, даже Шарлотте фон Штейн, которой оставляет записку: «Я пребываю в удивительно мрачном смятении мыслей и чувств. Слышите, какой поднялся буран? Его вой будет сопровождать меня в пути»[660].

Впоследствии Гёте называл две причины для этого внезапного, с точки зрения его друзей, отъезда. Во-первых, он хотел осмотреть рудники и набраться знаний, необходимых для его проекта по восстановлению горной добычи в Ильменау, а во-вторых, в Вернигероде он хотел посетить некого Виктора Леберехта Плессинга, высокообразованного и мучимого тоской чудака, который (не в силах справиться с унынием) написал Гёте письмо с просьбой о помощи, оставленное им без ответа. Многие годы спустя Гёте вспоминал, что это был «самый поразительный образчик душевного самоистязания, который ког да-либо попадался мне на глаза»[661]. Он чувствовал ответственность за судьбу этого человека, признававшегося ему в письме, что прочтение «Вертера» совершенно выбило его из колеи. Возможно, к этому примешивалось и подсознательное чувство вины за смерть сестры: ей Гёте не смог помочь, и теперь, услышав очередной крик о помощи, он незамедлительно отправился в путь.

Впрочем, была еще и третья причина. О ней говорится в дневнике, в письмах к Шарлотте фон Штейн и в большом поэтическом гимне «Путешествие на Гарц зимой».

В целом же это необычное путешествие было хорошо срежиссированной мистификацией. 29 ноября – по небу тянулись «темные снеговые тучи» – Гёте отправляется в путь в сторону Зондерсхаузена и Нордхаузена. В письмах госпоже фон Штейн он сознательно избегает названий городов и деревень, через которые лежит его путь. Он путешествует под вымышленным именем, называя себя Вебером, на вопрос о роде занятий в гостиницах представляется то юристом, то художником. «У меня такое странное ощущение, когда я путешествую по миру инкогнито, мне кажется, будто я намного вернее чувствую свое отношение к людям и вещам»[662]. В день отъезда он записывает в дневнике: «абсолютный покой в душе»[663]. Снежные бури и ливневый град стихают, к вечеру вершины Гарца озаряются первыми «лучами солнца». На следующий день все вокруг покрыто льдом, «солнце взошло в красочном великолепии»[664], вдалеке виднеется остроконечная вершина Броккена. Вскоре, однако, небо снова заволакивают тучи, начинается дождь. «Тихо и печально наступила ночь»[665]. В Ильфельде на постоялом дворе, как утверждает хозяин, уже нет свободных мест, но для него находят маленькое помещеньице рядом с хозяйскими покоями. В дырку на месте выпавшего сучка в одной из досок деревянной стены он подглядывает за веселым пиршеством в соседней комнате: там собралась компания чиновников, приехавших в Гарц с инспекцией. Гёте ничем не выдает своего незримого присутствия. Ему нравится наблюдать, оставаясь невидимым. Впоследствии он обстоятельно опишет эту сцену: «Я видел длинный стол, обращенный ко мне торцом, напомнивший мне картины “Брак в Кане Галилейской”, <…> одним словом, веселое застолье. Я мог наблюдать его спокойно, во всех его особенностях и деталях, словно рядом со мною находился хромой бес, позволивший мне непосредственно увидеть и узнать жизнь других людей. <…> Порою все, что я видел, казалось мне призрачным, словно духи веселились предо мною в горной пещере»[666].

Что ж, это создает нужный настрой для осмотра знаменитой Бауманской пещеры на следующий день. Для Гёте проводят настоящую экскурсию, освещая путь факелами. По узким лазам ему приходится передвигаться на четвереньках. «Правда, перед трезвым взором начисто исчезли те фантастические образы, которые так любит создавать из несуразной бесформенности наше мрачное воображение; но тем отчетливее и чище проступало доподлинно чудесное, так дивно меня обогатившее»[667].

Обогатившийся таким образом Гёте, который еще несколько часов назад пробивался вперед сквозь ветер, мрак и непогоду, пишет в дневнике о своем взгляде на окружающее: смотрю, «словно коршун»[668]. Так же начинается и стихотворение «Зимнее путешествие на Гарц»: