— …вы были так безрассудны, что попались в руки секты?! — возопил Люциус, догадавшись, по тому как стыдливо прятал глаза Филипп, о совершенной им глупости.
— Точно так, как вы изволили выразиться, — пробормотал тот. — Безрассудно и прямо в руки.
При этом Филипп — по натуре тихий и застенчивый — так по-ребячески сжался, словно ждал, когда же его начнут отчитывать за этот проступок, заранее признавая справедливость всех готовых посыпаться на него упреков и смиряясь с наставлениями.
— Вы должны покинуть это общество… иначе оно поглотит вас, — мрачно сказал архидьякон и в каком-то резко охватившем его раздражении прибавил: — Какого беса, вам вообще такое вздумалось?!
— Когда человеку не к кому больше обратиться он обращаются к Богу, — отвечая на последнюю часть слов Люциуса, прошептал Филипп, — а когда и Бог его отвергает — к людям, имевшим смелость бога заменить.
— Вы богохульствуете! Какое счастье, что никто кроме меня не слышит вас, — тихо, но с наивыразительнейшей мимикой, проговорил священник. — Запомните хорошенько: Господь никогда не отвергает людей, только люди могут отвергнуть Бога.
— Но на земле Бога представляют люди! А в то время, когда гибнущему от чумы народу больше всего нужна была помощь Его представителей, они всё свое время, заботу и внимание отдали умирающим или уже умершим, совсем позабыв о нас — о всё еще живых и страждущих, — глухим голосом, с подернувшимся пеленой взором, говорил Филипп, находившийся, будто в экстазе, от нахлынувших на него воспоминаний о пережитых ужасах эпидемии. — Страх, постоянное беспокойство, вечная боязнь за себя и свою семью… Мы нуждались в утешении, а в церквях нас встречали бестолковые причты; нам указывали на изъеденные язвой трупы и говорили: «Возрадуйтесь! Вы хотя бы живы!». — Филипп посмотрел прямо в глаза архидьякону. — Как тут было не соблазниться новой верой, дающей если не саму умиротворенность, то хотя бы тень ее?
Архидьякон почувствовал укор.
— Вы обвиняете нас в том, что мы старались облегчить участь обреченных? — спросил он несколько сбитый с толку Филиппом, обычно добросердечным и жалостливым. — Вы?!
— В страданиях человек становится еще более эгоистичным, нежели в радости, — слабо улыбнувшись, отвечал молодой человек, отлично понявший значение того особенного упора сделанного архидьяконом на последнем слове. — Но отвечая на ваш первый вопрос, скажу: Нет! Я обвиняю не тех отважных и самоотверженных лекарей да священников, которые, рискуя заразиться, стремились вселить надежду в безнадежных — им было действительно не до нас; а тех, низких и трусливых, что сидя во дворцах и храмах были глухи и слепы к нам. К нам! Людям, которых можно было успокоить одним лишь словом, свидетельствующим о том, что о нас думают, что мы не забыты.
— И все же вы должны оставить секту, — твердо сказал архидьякон, решивший, что Филипп, пожалуй, прав и не стоит больше отходить от основной темы их разговора.
— В этом то и состоит затруднение, ваше преподобие. Идея, во время эпидемии призванная объединить людей верой в счастливое избавление, по окончании ее вывернулась на изнанку: избавлением стала смерть, а жизнь сделалась приговором. Общество превратилось в культ столь страшный, что теперь он не отпускает просто так своих, пусть даже невольных, членов.
— Сколько вам нужно? — неожиданно поинтересовался архидьякон, думая, что Филипп имеет дело с обычной шайкой вымогателей и мошенников.
— Помилуйте, Люциус! — искренне обиделся тот, заставив покраснеть и потупить взор вновь упрекнувшего себя архидьякона. — Если бы речь шла о деньгах я бы их заработал. Но эти люди — фанатики своей развращенной веры. Им безразлично золото.
— Чего в таком случае они требуют? — спросил священник, начиная тревожиться. Он знал, что люди не подчиненные алчности, руководствуются более возвышенными мотивами в достижении своих целей. И горе, если цели эти недобрые.
— Посвящения, — мрачно ответил Филипп. — Только посвященный может покинуть секту.
— Я не понимаю…
— Обряд посвящения связывает адепта с обществом гибельной тайной, которая обеспечивает «Отверженным» то, что и остальные их секреты останутся неразглашенными. Лишь убедившись в том, что даже сама память посвященного стремится предать забвению тайну, хранителем которой он стал, секта предоставляет ему выбор: получить свободу или еще глубже погрузиться в ее отчаянную пучину.
— Но… сколь страшным должно быть деяние, чтобы человек, совершивший его, не смел рассказывать о нем? — заранее зная ответ, спросил архидьякон, вперив пронзительный взгляд в лицо Филиппа. — И даже от самого себя прятал бы о нем воспоминания. Ведь таковым, — медленно продолжал священник, — может статься только…
— …убийство, — павшим голосом закончил несчастный молодой человек. — Я должен убить некоего Маркоса Обклэра.