Дело в том, что голос мёртвой воды, который удалось расслышать мне как в нерасчленённом грохоте боя, так и в гробовом затишье, угнездился в моей голове, точно осиный рой, и теперь звучал произвольно, в свою охоту, словно западающая клавиша. Словно череда западающих клавиш. То есть время от времени он, этот голос, давал о себе знать тем самым образом, который известен каждому под именем «привязавшейся мелодии». Если она застревает в тебе ненадолго – пустяк, но в случае назойливого сбоя, когда мотив вцепляется, точно репей в хвост вернувшейся с вязки Матильды, то – сплошь расстройство, сбивающее с толку раздражение. Эту навязчивую мелодию зачастую не удаётся даже толком воспроизвести, и тем не менее она морочит нас подобно наведённым чарам. В итоге замороченный внутренний слух перестаёт улавливать связующие темы – распадается единая перекличка событий, рушится гармоничный лад. В него вкрапляются скрежещущие всплески – разрушительные действия, которые можно было бы счесть случайными, не будь они прямым результатом звучания в голове залипшего мотива. Должно быть, все поствоенные синдромы с дремучих времён и по вьетнамский, афганский, чеченский – по существу следствие неконтролируемого журчания в сознании вернувшихся домой легионеров/нукеров/стрельцов этой привязчивой мелодии мёртвой воды.
Конечно, сама по себе проблема залипшего мотива, который благодаря своей привязчивости мотивирует скрежет и распад, куда шире моего случая. Страшно представить, какой чудовищный раздрай вносит это наваждение как в будничную череду событий, так и в пласты сущего скрытые, не явленные нам. Излечение и утешение приходит лишь тогда, когда верно настроенный внутренний резонатор по отзвукам Зова вновь получает представление не только о гармонии замысла в целом, но и о собственном внутреннем времени, насвистывающем песенку твоей судьбы, если, конечно, ты за этой песенкой последуешь. Собственно, именно она, эта расслышанная песенка, и позволяет всем существом ощутить полноту и единство проживаемых событий. Уходит холод экзистенциальной бездны, тяжесть отчаяния от картины кажущегося вселенского несовершенства и несправедливости, как изначальной, так и во всех своих метаморфозах, и даже страх смерти как неотвратимого удела словно бы тает – всё находит примирение в строе неслышимых созвучий, ибо тут тварь осознаёт наличие отчётливой обратной связи со своим Творцом. Тем, кто запустил пульс чарующей симфонии.
Не стоит, однако, обольщаться: высший замысел потусторонней музыки заключается вовсе не в том, чтобы услаждать наш слух, давно утративший спасительную чуткость к вещим звукам, нет. Выход в открытый космос творящей гармонии – самоценное стремление. Хотя, сказать по чести, – да, и услаждать она способна тоже. По крайней мере уши тех, кто понял, что за работа происходит в теле музыки и что порождает её дух. Тут и Орфей, и Гиппас, и Вяйнемёйнен, и Палестрина, и Вагнер, и Скрябин, и Малер, и Стравинский, и, конечно, Ницше, и многие другие… Включая Курёхина и Ивана Грозного. Ведь он, Грозный, не только души не чаял в церковном пении, не только сам пел в храмах Александровской слободы, не только держал свою певческую капеллу, в которой подвизались Фёдор Христианин и Иван Нос, но и самолично писал музыку (точнее – давал распев), перенастраивая с её помощью звучание своего царства-государства. Писал, как полагается, с фитами, указующими певчим, где подпустить триоль, где мордент или какой-нибудь иной мелизм. В собрании Троице-Сергиевой лавры (сейчас – в РГБ) хранится рукописная «Книга глаголемая Стихирарь месячный, иже есть Око дьячье», куда включены две стихиры его сочинения, подписанные «Творение царя Иоанна, деспота российского» и «Творение царево». Одна сочинена на сретение Владимирской иконы Божьей Матери, которая в 1395 году спасла Русь от полчищ Тамерлана, другая – хвала митрополиту Петру, переместившему митрополичью кафедру из Владимира в Москву.
Пусть даже те, включая Грозного, кто чувствовал за духом музыки неизрекаемую силу, вовсе не помышляли (отчётливо) о воссоздании творящих звуков, которых больше нет – отпели, отыграли. Но отзвуки-то их расслышать и отобразить возможно – чтобы напомнить о гармонии, как о покинутом отцовском доме, и вернуть в симфонию, будто в лоно рая, блудное племя к его же несказанному блаженству.
Словом, мелодия залипла. Подумал даже, не обратиться ли за помощью к наладчику Георгию с его научной фонохирургией. Но, слава богу, обошлось – включился в будни и понемногу выбрался из наваждения. И снова сел за синтезатор. Со светлой головой, в которой складывались воедино неведомые никому ещё спирали сольных партий и рокоты аккордов оркестровки – и слышимые, и сверхзвуковые.
Картина показалась вдруг простой и ясной. Моим прекрасным формам, явленным тому уж пару лет назад в предновогоднем выступлении, для воплощения и жизни просто не хватало места. Они, эти голодные звуки тонких миров, жаждущие тела жизни, уже задолго до меня обрели вещественность и с тех пор неизменно продолжали пребывать в своей земной запечатлённости, рождаясь, умирая и рождаясь вновь. Мироздание не знает пустоты. Раз это так, то – дабы нечто идеальное сгустить, овеществить, сперва нужно что-то истребить, расчистить место под застройку. Музыка мёртвой воды – инструмент высвобождения времени и пространства под новое создание. Таков порядок их взаимодействия – творящих и сметающих частей – в единой симфонии живой музыки и мёртвой. Задача – гармонично их сплести, чтобы выстроенная композиция благотворно сказалась на состоянии здоровья окружающего мира. Так медицина усмиряет яды, вербуя смерть на службу жизни.
И ещё. Моей новой музыке был нужен голос. Была нужна смысловая волна – та самая, привязанная обертоном к звучащей ноте. Если угодно, сложносочинённая мёртво-живая гармония сфер плюс смыслообразующая партия – вот симфония творения. Неспроста в нашей литургической традиции допустима только вокальная музыка, ибо сказано: «Всякое дыхание да хвалит Господа». А то, что не производится дыханием, то в лучшем случае – аккомпанемент, сопровождение, гарнир.
Ладно бы я понял это путём логического построения – так нет, сверкнуло озарение, и ощутил – могу. Откуда взялась уверенность, ума не приложу. Наверное, из предвечной музыки, как всё на свете. Нет, не сверкнуло даже. Сначала догадка, точно рыба из недоступной свету глубины, всплыла из таинственной пучины – ещё её не видишь толком, но уже заметно сквозь качающуюся волну зеленовато-чёрное пятно. Оно то проясняется, то гаснет, то словно бы дробится и уходит вглубь. Но вдруг взрывается, взвивается над пляшущей волной в алмазных брызгах и слепящем блеске чешуи. И тут уж точно – озарение, оно.
Самонадеянно и в то же время феерично – решиться самому, уж как попустит небо, спеть музыку, которая творит. Пусть лишь кусочек, пусть в ограниченном возможностями голоса диапазоне (они, эти возможности, у́же даже, чем у слуха)… А голос мой хоть и приятен, бархатист, хоть и с оттенками, но диапазон, конечно, не велик. Если точнее – не просто бархатист, а с такой, что ли, звенящей трещинкой – вот в этой трещинке и прелесть. Как говорил в пору «Улицы Зверинской» басист Илья: «Целая вещь не поёт – дырочка звук создаёт». Хорошо говорил. Хотя, конечно, вещь целая не хуже дырочки поёт – только иначе, на другой волне.
Короче, волевым усилием решился. И написал слова – легко, как будто под диктовку. Ведь снизу, под словами, словно бы уже звучало всё что нужно, и оттого, казалось мне, их, слов этих, сила непомерна. Однако в глубине, под пламенеющим восторгом, под возбуждённой пёстрой пеленой, пульсировало предощущение тоски и бездны. Дикой тоски – будто предчувствовал, что въяве отзовётся всё не так, как мнится мне, поверившему в озарение. А между тем – не наваждение ли это? Не наваждение ли то, что озарением назвал? Ответа не было. Но на поверхность дрожь мышиная не выходила.
Как ни расписывай тревогу, а случилось – вмазал, помпезно выражаясь, закладной кирпич альбома могущественной музыки – безымянного, но если бы напала блажь назвать, то можно так: «Переозвучка».
Первые странности дали о себе знать уже через три месяца.
Началось с молотка.
Тогда и в мыслях не было, что эти странности каким-то образом могут быть связаны с могущественной музыкой. Альбом писался вдохновенно, звукообильно и в то же время с изводящей му́кой, трек за треком – иные дорожки прослушивались, подправлялись, сводились, разводились и сводились вновь по сотне раз. Но дело шатко-валко шло. Один опус даже разыграл и спел на полном звуке в клубе, где музыкальной частью заведовал тот самый паренёк, которому я в прошлом уступил свой белый Fender Strat. Стоял необычайно жаркий май, гроздья сирени на Марсовом вот-вот готовы были вспыхнуть и чу́дно задышать, а собравшейся в клубе публике даже коктейли в глотки не полезли, так застучало в их сердцах разбуженное мною внутреннее время.
Добравшись после выступления до дома, к немалому удивлению, обнаружил в кухне молоток. Хороший столярный молоток с обрезиненной ручкой и гвоздодёром с противоположного от бойка конца. Я мог поклясться чем угодно, что в моей квартире никогда не было такого молотка. Другой был – старый, слесарный, головка с двумя бойками (один скошенный) на потемневшей деревянной ручке. Он лежал в стенном шкафчике, в санузле, рядом с пачкой стирального порошка и бутылкой уайт-спирита, в ожидании нужды – забить в стену гвоздь или поставить на брюки пуговицу-клёпку (в самом деле – не возиться же с иглой и ниткой). А этого – нет, не было. Того, что с гвоздодёром. Когда я утром уходил из дома, на кухонном столе оставались только чашка с недопитым чаем, хлебная доска и лежащий на ней нож. А теперь – вот, внезапный молоток. Рядом с чашкой, в которой темнел недопитый чай. И никаких следов пребывания в квартире посторонних, которые могли бы инструмент оставить/подложить. Никаких, кроме, конечно, молотка.
Событие это я окрестил крепким словом, смысл которого отчасти передаёт сдержанный термин «чертовщина». Нет, я не страшусь солёных выражений, напротив, однако частое употребление, увы, эти выражения преснит – лишает вкуса, аромата, ярких нот. Надо беречь силу слов и не растрачивать их соль впустую. А то получится как у гимназистов с гимназистками, направо и налево сыплющих остоелозами, – их мат теряет силу заповедной брани и вызывает лишь брезгливость, отвращение и стыдную неловкость, будто метнувшаяся у собеседника из ноздри и на губе повисшая сопля. Впрочем, оставим лирику – речь не о том.
Следующий случай чертовщины произошёл вскоре после дня летнего солнцестояния. По приглашению Евсея – Оловянкин дал санкцию – я приехал в Чистобродье на праздник Купальской ночи, чтобы выступить с концертом. Зрителей было много – сами скитники плюс гости семинара по энергосберегающим новинкам. Могущественная музыка духоподъёмно возбудила клубную избу, трудовые пчёлы гудели и щедро взбивали мёд оваций. Потом пил яблочный самогон Бубёного, прыгал через костёр, купался голый в лесном Воронец-озере. А когда, вернувшись в СПб, во двор заехал, двор поначалу не узнал, подумал – спутал подворотню. Стены дома, сколько помню, всегда были охристые, пыльные, с дымно-серыми потёками, а теперь – свежие, кремовые с рыжиной. Раньше такой тон, кажется, назывался «цвет бедра испуганной нимфы». Рядом сосед укладывал портфель в машину. «Быстро управились», – сказал я, удивлённо обводя руками двор. «Какое быстро, – свистнул носом сосед. – Три недели мазали». Он уехал, а я улыбался ему вслед – раньше склонность к шутке за соседом не водилась. Однако слова его подтвердили другие жильцы – из тех немногих, с кем вступал в общение. Ну не чертовщина ли?
На следующий день под душем обнаружил справа на груди давно зарубцевавшуюся рану. Штырь или огнестрел. Похоже по рубцу. Ничего подобного на моём теле прежде не было. Как не было в памяти никакой истории по поводу её, раны этой, обретения. Как выяснить? У кого спросить? Чертовщина.
И цветок преобразился на окне: алоэ был в горшке – теперь драцена. И лампочка в прихожей: горела голая – сейчас в плафоне…
А после выступления в университете Лаппеенранты, весьма, надо сказать, зажигательного – медленные финны заискрили, – я случайно увидел передачу, которая, сперва смутив, затем серьёзно озаботила. Я лежал на кровати в номере гостиницы при кампусе и пультом переключал телевизионные каналы. Мелькнули финские домохозяйки с рыбой и ножами, затем реклама наглядно объяснила, как надо холить и лелеять ногти на ногах, потом выскочила «Россия 24». Новость часа: полуторагодовалый ребёнок в Бразилии нашёл во дворе ядовитую змею и загрыз её насмерть. За новостью последовал документальный сюжет о полузабытом русском трансплантологе, величине невероятного масштаба – я в детстве видывал его, – о Неустроеве. Он пересаживал животным сердца, лёгкие и печень, в его лаборатории водились двухголовые собаки, он человеческие донорские органы хранил в рабочем состоянии внутри живой свиньи. Всё так, я знал об этом. Вот только чудотворца называли почему-то в ящике не Неустроев, а Владимир Демихов. Какой-то несусветный бред. Схватил планшет и вышел в Интернет – есть трансплантолог Демихов, а Неустроева, который всё это на самом деле вытворял, в помине нет. Как стёрли. Остался тот Неустроев, который штурмовал Рейхстаг – спасибо и на этом. Что ж такое?