И вот двое из них – Израиль Рогинский, которого все на курсе звали Семёном, и Леонид Сокольский… Первому он фактически посвятил рассказ «Белая лошадь». Со вторым сфотографировался на память 14 июля 1941 года – в день зачисления в ополчение. Тогда никто не подозревал, что жизни этих молодых людей на самом их взлёте уже осенью заберёт война.
Рогинский – хоть и ленинградец, не вкусивший общаговской жизни, но внешне не выделялся. По словам Абрамова, за три года учёбы «ничего другого, кроме вытертой чёрной вельветки», на нём никто не видел. Сокольский жил с Фёдором в одной «общаге», и может быть, даже в одной комнате. Леонид был обычный, невыделяющийся. Сеня, наоборот, – манерный, знавший себе цену, порой докучавший Абрамову своими «умными» шуточками в его адрес и каждый раз устраивавший после получения стипендии кутёж «в общежитии или у кого-нибудь на квартире». Рогинский был «с задатками большого артиста», чтец, «собиравший полный зал слушателей», выступавший даже на ленинградском радио. Разные по характерунту, скорее всего, и по восприятию окружающего их студенческого мирка, они были явными антиподами, но это нисколько не мешало Фёдору общаться с ними на их «ноте», говорить о вещах для них знакомых и близких.
Сказать, к кому из них больше тяготел Фёдор Абрамов, нельзя, скорее всего ни к кому. У него был свой внутренний мир, и раскрываться ему всё же не хотелось. И для многих городских жителей он вообще оставался непонятен. Необычной была его пинежская «гово́ря» с необычным оканьем и нараспев, которая на всю жизнь врезалась в его речь и зачастую была предметом шуток и подковырок. Хотелось ли тогда Абрамову или нет, но его крестьянская натура «хлестала» через край в облике, манерах и, как это ни покажется странным, отношении к занятиям. Ведь учёба была для него смыслом пребывания в университете. Он приехал в чуждый для него город именно за знаниями. И, вовсе не обладая приспособляемостью, Абрамов всячески старался встать «в строй» с этой самой городской студенческой элитой. И это получалось. Его не отталкивали и даже временами приглашали в компании, и он с удовольствием приходил. Может быть, приходил больше из вежливости, чем из желания просто так скоротать время, которое мог потратить на свою «зубрёжку». Он ни в коей мере не был завсегдатаем студенческих посиделок, устраиваемых у кого-нибудь дома, с бо́льшим удовольствием он выезжал «за компанию» за город, например в Царское Село – своеобразную мекку поэзии. В натуре Фёдора Абрамова напрочь отсутствовало стремление привлекать к себе внимание по «пустому» делу. По словам Тамары Головановой, Абрамов «всем существом своим противостоял укладу и быту – в том числе литературному быту – городской, отчасти богемной среды, благополучию и весёлой жизни молодёжи…». О том, что он не «вписывается» в общую окружающую его студенческую, как бы теперь сказали, «тусовку», Абрамов прекрасно понимал и сам. «Я ведь и тогда был такой… вы меня не видели, вы были – элита», – и в шутку, и всерьёз уже впоследствии признавался писатель. Уже спустя годы многие сокурсники Абрамова по филфаку довоенного периода честно признавались, что на тот момент действительно не замечали Фёдора и не были с ним знакомы. Можно допустить, что Абрамов своей внешней, я бы даже сказал, несколько показной мрачноватостью, которая, к слову, сохранилась у него на всю жизнь, не обладая пустой «развязностью» языка, мог попросту отталкивать от себя сверстников. И это, в общем-то, шло ему на пользу, «хранило» его время для занятий, отгораживало от ненужных поверхностных знакомств. Со многими сокурсниками Абрамов познакомился лишь в строю университетского отряда ополчения в июле 1941 года.
Неугомонность Фёдора Абрамова в учёбе, его непреходящее стремление быть первым не давали сбоя и в делах университетских. Немецкий, латинский (особенно знание первого сыграет для Абрамова добрую службу в его военной биографии, он знал немецкий на «отлично» и практически безукоризненно мог перевести любой текст), филологические науки, философия, история и многое другое, что давалось по программе курса, – всё было подвластно этому студенту из далёкой архангельской глубинки. Обладая феноменальной памятью, он быстро заучивал материал и при ответе всегда был на высоте.
Уже на первом курсе Фёдор Абрамов выбился по учёбе в лидеры и ему одному деканатом филфака было разрешено сдать итоговые экзамены за курс. Он блестяще сдал их, каждый раз выходя из экзаменационной аудитории с неизменным «отлично» в зачётной книжке. И как награда за досрочное окончание первого курса – уехать в родную Верколу, в самый разгар сенокосной страды и огородных забот, в пору грибов и ягод! Это будет его предпоследнее мирное лето, ознаменовавшееся тем, что в этот приезд в Верколу он сделает набросок первого рассказа, который закончит спустя 41 год. Речь идёт о рассказе «Самая счастливая», под которым будет поставлена сдвоенная дата создания – «1939–1980».
Каковым изначально должен быть сюжет первого абрамовского рассказа, сказать теперь сложно. Нам неизвестны ни его замысел, ни, конечно же, финал 1939 года. Начиная повествовать о судьбе бабки Окульки, которую мать двенадцатилетней девчушкой «в монастырь свела» на работу, Абрамов, конечно, не мог тогда предположить, что закончит этот рассказ возвращением её мужа и всех троих сыновей целыми и невредимыми с войны, на которой окажется сам. Вероятнее всего, и название самого рассказа появилось уже значительно позже, а не в 1939-м. А тогда, в своём первоначальном варианте, это был, вероятнее всего, просто набросок, своего рода зарисовка одной, в общем-то немудрёной житейской истории.
Кто мог стать прообразом доброй души – бабки Окульки-монастырки, нам неизвестно. Не исключено, что это была история какой-нибудь его близкой родственницы и Фёдору захотелось сохранить её воспоминания. Может быть, это была одна из тех ярких пинежских сказительниц, с которой беседовал студент Абрамов, записывая частушки? Ведь этим летом, отрабатывая обязательную для студентов-филологов практику, он с огромным усердием собирал этот уникальный самобытный материал, разъезжая по окрестным деревням, да и в самой Верколе побеседовал не с одним жителем. О том, что Фёдор Абрамов собирает частушки, знали даже его веркольско-карпогорские друзья. Так, в своём уже упоминавшемся письме Александра Кошкина вспоминает: «…Я когда приехала, Миша Абрамов сказал, что Абрамов (Фёдор. –
Так или иначе чудом сохранённая в деревенских «важных» бумагах абрамовского родительского дома, а потом ещё «путавшаяся» в документах, что хранились в доме брата Михаила, «Самая счастливая» всё же обрела свою настоящую литературную судьбу в цикле коротких рассказов-миниатюр «Трава-мурава». Насколько сильно переработал Абрамов начало рассказа, нам также неизвестно, но думается, что порядком. Но сделал это так, что даже самый взыскательный читатель не сыщет умело сокрытого писателем «временно́го» интервала, словно рассказ был написан разом.
Впоследствии Фёдор Абрамов нисколько не выделял этот рассказ из общей массы написанного, не упоминал о нём в своих интервью и уж ни в коей мере не говорил о нём как о первой работе в своей литературной деятельности. Но сам по себе этот рассказ уникален прежде всего тем, что его начал писать Федя Абрамов – едва взявшийся за перо молодой человек, а закончил уже маститый писатель, увенчанный ореолом читательского признания.
Именно в эти первые студенческие годы Фёдор Абрамов начинает «прирастать» душой к творчеству Михаила Шолохова. «Донские рассказы», «Тихий Дон» не просто потрясали Абрамова чистотой, яркостью, лиричностью слова, искусным описанием природы, но и самой темой, которая была ему очень близка. В жизни донских казаков, их нехитрого быта, тяжёлого труда от восхода до заката он видел жизнь крестьян своей родной северной деревни. И может быть, у Абрамова уже тогда зародилась мысль рассказать о судьбах крестьян, среди которых он вырос, о Верколе и о многом другом, что было близко ему и знакомо. Но как это сделать, с высоты своих юношеских лет, он, конечно, не знал. И лишь жизненный опыт и время помогут ему в будущем осилить этот труд.
Ни первый курс университета, ни год жизни в Ленинграде не изменят натуры Феди Абрамова. Он по-прежнему будет оставаться пареньком «из деревни», никоим образом не скрывая своего происхождения. Он по-прежнему не принимал город, его суету, неразмеренность, «душные» каменные кварталы, но и без него уже не мог. Всё так же не любил шумных студенческих компаний, но если звали, то неизменно приходил, держась по-особому, можно сказать, «по-абрамовски». «…В этой компании он чувствовал себя не очень уютно…» – вспоминала однокурсница Тамара Голованова о встрече у неё на квартире Нового, 1940 года. Фёдор не был любимцем группы, не блистал на студенческих посиделках повышенным красноречием, но к его слову неизменно прислушивались, с ним считались. Впечатляли его не по годам серьёзность, внутренняя собранность, аккуратность (эти черты характера сохранятся на всю жизнь), и эта юношеская «солидность» возвышала его над другими.
Впрочем, Фёдор Абрамов был неплохим, даже захватывающим рассказчиком, порой манерным, знающим цену слову. Мог поддержать разговор и сам рассказать то, чего не знали окружающие. Обладая хорошим слухом, он любил и понимал музыку, с удовольствием слушал Александра Вертинского, Ивана Козловского, Петра Лещенко… Любил поэзию и на университетских студенческих литературных самодеятельных вечерах приходил в восторг от выступлений Рогинского, уже сумевшего записать собственные пластинки на студии звукозаписи, действовавшей при Ленинградском техникуме сценического искусства.
Посещал он и общества молодых поэтов, создание которых было, впрочем, в духе того времени, где читались весьма неплохие стихотворения собственного сочинения о времени, о себе, о патриотизме, о любви. О любви, несомненно, больше. Кого же в юности не влечёт эта тема?! Писал ли сам Фёдор Абрамов стихи, нам неизвестно. Вероятнее всего нет. Случалось, приходил и на постановки студенческого драматического кружка и с восхищением наблюдал за игрой своих же однокашников. Но вот сам в таких постановках замечен не был. Почему? Наверное, видел иной уровень мастерства намного выше своего карпогорского «драматического» опыта.
Студенческие будни Фёдора Абрамова скрашивались нечастыми весточками из дома, письмами матери, написанными сестрой Марией или братом Михаилом, который в конце января 1940 года возглавил веркольский колхоз «Лесоруб» и был его председателем до ухода на фронт в августе 1941 года. И всё так же большим подспорьем к студенческой стипендии была «копейка», присланная братьями. По-прежнему приходилось экономить, отказывая себе во многом.
Он, как и после первого курса, с нетерпением ждал лета, когда окажется в Верколе, в Карпогорах, увидит мать и окунётся в дела, столь знакомые ему с детства. Вновь будет записывать частушки и сказы. Его «фольклорная» практика после первого курса была высоко оценена на факультете, и он решит продолжить эту работу. «Ещё до войны, студентом, записывал я сказки на своём Пинежье. Раз попалась старуха – день записываю, два записываю, три – всё сказывает…» – вспомнит Абрамов о том времени в рассказе «Сколько на Пинеге сказок», помещённом в цикл миниатюр «Трава-мурава».
Быстро, в трудах и заботах пролетело последнее предгрозовое лето. Оно действительно могло стать для Фёдора Абрамова последним в полном смысле этого слова – «студенческие каникулы» 1941 года он уже встретит в окопах под Ленинградом.
Рассказывая о предвоенном годе в жизни Фёдора Абрамова, остановимся ещё на одном случившемся тогда событии. Он влюбился. Нет, речь идёт вовсе не о Нине Гурьевой, но, как это ни парадоксально, его любимой вновь стала… Нина. В раннем, ещё военном дневнике Абрамов заметит будто бы в шутку, а может, и сожалея: «…ох, и везёт мне на Нинок», – и, наверное, будет по-своему прав. Заглядывая вперёд, это можно назвать пророчеством.
Нина Левкович. Коренная ленинградка с Большой Московской. Она жила с матерью Яникой Леонтьевной Левкович в доме 11, в обычной тесной ленинградской коммуналке, в квартире под номером 6. Были ли у неё братья, сёстры, кто её отец, мы не знаем. Но имя Нины Левкович Фёдор Абрамов не единожды упоминает в дневнике, например в записи от 10 мая 1945 года.
Знакомство с Ниной, вероятнее всего, произошло на одном из студенческих вечеров, куда она могла прийти, скажем, вместе с подругой. А почему бы и нет? По крайней мере где и как они встретились, документальных сведений нет, впрочем, не существует и их «обильной» довоенной переписки, которой, может быть, и не было. Они жили тогда в одном городе и могли довольно часто видеться.
Чем она понравилась Фёдору и чем её очаровал с виду мрачновато-серьёзный, не особо разговорчивый студент – неизвестно. Она даже не была студенткой университета, училась в каком-то техникуме и, по всей видимости, как и Фёдор, в компании не блистала. Может быть, этим и взяла! Скромностью и простотой, ненавязчивостью в общении, пониманием. Только молодые люди, быстро познакомившись, уже не отпускали друг друга из виду. Вскоре Нина познакомила его и со своей мамой. Затем о существовании Нины Левкович узнали и близкие Фёдора.