Всё было ясно. Кто-то безжалостно свернул любимице Ричарда Стэнфорда шею… Кто? Да так ли уж это важно?! Они. Те, кто ненавидел и травил его, те, кто не остановился перед бессмысленной жестокостью, лишь бы причинить Ричарду боль посильнее.
О, это удалось негодяям в полной мере! Ричард стоял, широко расставив ноги, с убитой Искоркой в руках, а пол дортуара раскачивался под ним, точно палуба корабля в штормовую погоду. Он ничего не видел, лишь мутные серые ленты, похожие на болотных змей, свивались перед глазами Дика в спирали и кольца. Только колоссальным, запредельным усилием воли Стэнфорд сдерживал готовые хлынуть слёзы. Он опять остался один… Ричард всем существом своим ощущал тяжёлый ужас случившегося, он понимал: сейчас он может кого-нибудь убить, и нет той силы, которая остановит его. А может быть, он умрёт сам? Ведь невозможно, немыслимо перенести такое острое и всеобъемлющее страдание!
Кроме Стэнфорда, в этот момент в комнате были пятеро его соседей по дортуару. И, видимо, было в побелевшем, как извёстка, лице Ричарда нечто настолько жуткое, что все они, как один, не издав ни звука, осторожно вышли в коридор. Оставили Дика вдвоём с его погибшей любимицей.
В тот же вечер Ричард похоронил рыжую кошку под кустом боярышника, рядом с садовой дорожкой, по которой Искорка, задорно задрав хвост, частенько сопровождала его на прогулках.
Сегодня, глухой ноябрьской ночью, в холодной комнате Стэнфорд-холла, тот ужас и отчаяние трёхлетней давности, оскаленная мордочка мёртвой Искорки, лица и голоса его врагов вновь всплыли в памяти Дика. Дик вновь подошёл к окну, выходящему на пустоши Фламборо-Хед, прижался лбом к стеклу. Он ждал, пока немного утихнет грызущая сердце боль.
Смерть Искорки окончательно прояснила для Дика некоторые вещи.
«Люди в большинстве своём злы, убоги и пошлы, – решил для себя Дик. – Но это вовсе не означает, что никто из людей не может подняться над убожеством и пошлостью. Жил же, например, человек, чьё имя я ношу, великий король, храбрый и благородный Ричард Йорк! И те, кто выше других, должны стараться помочь этим другим, должны попытаться вытащить их из засасывающей трясины злобы и жестокости. Как? Самые сильные слова, самые прекрасные проповеди если и помогают, то ненадолго. Сам Господь устами своего сына сказал людям, как они должны жить! И что же? Изменилось за последние почти две тысячи лет что-то к лучшему? Да ведь, пожалуй, не изменилось, хоть сказано всё было предельно ясно. Значит? Значит, нужно что-то повесомее, чем слово. Что-то материальное, что-то такое, с чем не поспоришь, что-то, заставляющее человека измениться! Вот где помогла бы панацея! Только исцелять это волшебное средство должно не тела, а души людские…»
Вот так сильные люди извлекают уроки даже из своего страдания и отчаяния. И возраст тут не помеха. Не бывает вовсе бесполезного жизненного опыта, пусть даже сколь угодно горького. Потому что именно он определяет и формирует структуру личности.
Ричарду так и не удалось уснуть этой ночью. Дождавшись, пока как следует развиднеется, он оделся и вышел в сад Стэнфорд-холла.
Утро выдалось тёплым и сырым: морской бриз окончательно растрепал вчерашние тучи, а неяркое ноябрьское солнце всё же прогнало ночной холод. На голых стеблях лебеды и бурьяна, на пожухшей траве, на последних листьях лежала пушистая густая изморозь. Её игольчатые кристаллики отсверкивали гранями, переливались в солнечных лучах, медленно таяли. С деревьев срывались тяжёлые капли. От морского берега тянул зябкий ветерок. Привычно, но как-то неохотно, словно по давным-давно надоевшей обязанности, каркали растрёпанные вороны. Начинался новый день.
Глава 3
Если долго и неуклонно натягивать струну лютни, виолончели, гитары – любого подобного музыкального инструмента, – всё сильнее и сильнее, то струна непременно лопнет. Разорвётся. Но, пока этого не случилось, внешне ничего заметить нельзя: как была струна, так и остаётся струной же. Разве что звук у неё становится всё выше, тон всё лихорадочнее и в нормальный музыкальный строй укладывается хуже и хуже.
Обстановка в Стэнфорд-холле за два года, прошедшие с тринадцатилетия Ричарда, с того пасмурного ноябрьского вечера, когда он подслушал разговор отца с Генри Лайонеллом, была чем-то похожа на такую перетянутую струну. Подспудное напряжение исподволь нарастало, становилось почти невыносимым, хотя человеку со стороны было бы непросто заметить это.
Не раз и не два за это время возникало у Ричарда диковинное чувство. Не страх, нет. А что? Трудно подобрать название. Будто идёшь по хлипкому тоненькому мостику над бездонной пропастью. И вот мостик под ногами начинает чуть слышно, едва заметно по-трес-ки-вать… В чём-то такое чувство сродни ирреальному ночному кошмару, только вот проснуться никак не удаётся.
Дик продолжал интенсивно и прилежно учиться, это занимало почти всё его время и спасало от малоприятных мыслей о том, что творится рядом, с близкими ему людьми. По-прежнему юного Ричарда Стэнфорда более всего интересовало естествознание во всей своей гигантской широте и философия, особенно те её области, которые трактовали вопросы, связанные с человеческой душой, которые вообще пытались нащупать взаимовлияние материи и духа.
Как и в колледже Энтони Прайса, Дик полагался в первую очередь на себя, на самостоятельную работу с книгами, благо на книги для своего любимца граф денег не жалел.
Конечно, в чём-то помогал и Ральф Платтер, хотя к пятнадцати годам Ричард уже во многих отношениях перерос своего домашнего учителя. Но вот с другой, несколько неожиданной стороны наставник оказался полезен Ричарду, подтвердив некоторые его предположения.
Ох, лучше бы не подтверждал!
К тому моменту, когда «струна», насквозь пронзившая поместье графа, натянулась до самых последних пределов, Платтер уже пятый год жил в Стэнфорд-холле. И, надо сказать, проклятая струна натягивалась во многом благодаря усилиям Ральфа, в этом отношении горькие мысли Генри Лайонелла оказались пророческими, как в воду глядел самый близкий приятель отставного полковника.
Ричард прекрасно помнил день, когда выписанный графом из столицы домашний учитель – с самыми лучшими рекомендациями! – появился в их доме. Сперва Ральф даже понравился Дику; Платтер, когда это было ему необходимо, умел становиться редкостно обаятельным.