Мало кто строил железные дороги, зато многие создали субподрядные предприятия, снабжавшие железнодорожную промышленность. Мало кто занимался производством нефти, зато многие получили возможность заработать на ее переработке, транспортировке и сбыте. И если производство основных химикатов требовало больших вложений капитала, то мелкие операции и узкоспециализированные предприятия предоставляли новые возможности для еврейских предпринимателей[174].
Для большинства евреев исчезновение еврейской экономической ниши означало эмиграцию и пролетаризацию. Для относительно небольшой группы – куда большей, чем у других этнорелигиозных общин, – оно открывало новые социальные и экономические возможности. В Одессе в 1887 году евреям принадлежало 35 % фабрик, производивших 57 % фабричной продукции; в 1900 году половина членов купеческих гильдий города были евреями; а в 1910 году на еврейские фирмы приходилось 90 % всего зернового экспорта (по сравнению с 70 % в 1880-е годы). Евреи стояли во главе большинства одесских банков и монополизировали экспорт леса. В канун Первой мировой войны еврейские предприниматели владели примерно третью украинских сахарных заводов (которые производили 52 % всего рафинированного сахара) и составляли 42,7 % членов правлений компаний и 36,5 % председателей правлений. В сахарной промышленности Украины 28 % химиков, 26 % управляющих плантациями сахарной свеклы и 23,5 % счетоводов были евреями. В Киеве евреями были 36,8 % управляющих компаний (второе место занимали русские – 28,8 %). А в Санкт-Петербурге 1881 года (вне черты оседлости) евреи составляли около 2 % населения и 43 % маклеров, 41 % держателей ломбардов, 16 % владельцев публичных домов и 12 % работников торговых фирм. Между 1869 и 1890 годом доля владельцев фирм среди евреев Санкт-Петербурга выросла с 17 до 37 %[175].
“Еврейская экономика” отличалась высокими темпами нововведений, стандартизации, специализации и дифференциации продукции. Еврейские предприятия использовали бо́льшую часть отходов производства, производили более широкий ассортимент товаров и осваивали более обширные рынки по более низкой цене. Опиравшиеся на предшествующий опыт и специальную подготовку, использовавшие “этнические” связи и дешевый семейный труд, привыкшие довольствоваться невысокой прибылью и подстегиваемые правовыми ограничениями, они были лучше приспособлены для выполнения “еврейских” ролей, чем их новоиспеченные конкуренты. В чисто экономическом смысле наиболее эффективной стратегией была “вертикальная интеграция”, посредством которой еврейские фирмы “кормились” друг от друга, охватывая весь спектр от производителя до потребителя. Еврейские мастера производили товары для еврейских промышленников, которые продавали их еврейским закупщикам, которые обслуживали еврейских оптовиков, которые поставляли еврейским розничным торговцам, которые использовали еврейских коммивояжеров (практика, введенная в сахарной промышленности “самим Бродским”). В некоторых случаях, включая такие еврейские специальности, как сбыт сахара, леса, зерна и рыбы, полный цикл не включал в себя первичное производство и часто завершался экспортом, но принцип от этого не менялся[176].
Вертикальная интеграция – чрезвычайно распространенная меркурианская практика. В царской России, где государственная индустриализация столкнулась с нереформированной крестьянской экономикой, опытные меркурианцы заметно преуспели с приходом капитализма. Официальная точка зрения была верной, хотя и официальной: в мире всеобщей подвижности, грамотности и маргинальности большинство русских крестьян и их потомков (воплощавших “православие” и “народность” правительственной доктрины и “народ” интеллигентского национализма) были в невыгодном положении по сравнению с кочевыми посредниками, в первую очередь евреями – самыми многочисленными, сплоченными и урбанизированными из российских меркурианцев. Накануне Первой мировой войны еврейские подданные русского царя были близки к тому, чтобы заменить немцев в качестве образцовых представителей современности (т. е. повторить процесс, который уже произошел во многих регионах Центральной Европы). Если бы не многочисленные официальные ограничения (и не яростная конкуренция со стороны староверов), Россия начала XX века походила бы на Венгрию, деловая элита которой была почти исключительно еврейской.
То же справедливо в отношении другого столпа современного государства – свободных профессий. Между 1853 и 1886 годами общее число гимназистов в Российской империи выросло в шесть раз. За тот же период число гимназистов-евреев увеличилось почти в 50 раз (со 159, или 1,3 % от общего числа, до 7562, или 10,9 %). К концу 1870-х еврейские дети составляли 19 % всех гимназистов черты оседлости, а в одесском учебном округе – около трети. Как написал в начале 1870-х одессит Перец Смоленскин, “все школы заполнены учениками-евреями, и, если быть честным, евреи почти всегда лучшие в классе”. Когда в 1879 году в Николаеве открылась первая классическая гимназия, в нее поступило 105 евреев и 38 христиан[177]. А когда в 1905 году туда поступил рассказчик бабелевской “Истории моей голубятни”, его учитель Торы “мосье Либерман” произнес на древнееврейском языке тост в его честь.
Старик поздравил родителей в этом тосте и сказал, что я победил на экзамене всех врагов моих, я победил русских мальчиков с толстыми щеками и сыновей грубых наших богачей. Так в древние времена Давид, царь иудейский, победил Голиафа, и подобно тому как я восторжествовал над Голиафом, так народ наш силой своего ума победит врагов, окруживших нас и ждущих нашей крови. Мосье Либерман заплакал, сказав это, плача, выпил еще вина и закричал: “Виват!”[178]
Чем ближе к вершине системы образования, тем выше доля евреев и очевиднее их триумф над имперским Голиафом и русскими мальчиками с толстыми щеками. Доля учеников-евреев в гимназиях была большей, чем в реальных училищах, а их доля в университетах – большей, чем в гимназиях (отчасти потому, что многие еврейские дети получали начальное образование в хедерах, ешиботах или на дому – с помощью мосье Либермана). Между 1840 и 1886 годами число студентов университетов увеличилось вшестеро (с 2594 до 12 793). Число евреев среди них возросло более чем в сто раз: с 15 (5 % от общего числа) до 1856 (14,5 %). В Одесском университете в 1886 году каждый третий студент был евреем. Еврейки составляли 16 % слушательниц Киевских высших курсов и московских Лубянских курсов, 17 % – Бестужевских курсов и 34 % – Женских медицинских курсов Санкт-Петербурга[179].
Как и в других странах, самыми еврейскими дисциплинами были юриспруденция и медицина. В 1886 году более 40 % студентов юридических и медицинских факультетов Харьковского и Одесского университетов были евреями. В целом по империи на долю евреев приходилось в 1889 году 14 % всех присяжных поверенных и 43 % помощников присяжных поверенных (следующее поколение профессионалов). Согласно Бенджамину Натансу, “за предшествующие пять лет 22 % принятых в присяжные поверенные и поразительные 89 % принятых в помощники присяжных поверенных составляли евреи”. 49 % всех присяжных поверенных Одессы (1886) и 68 % всех помощников присяжных поверенных Одесского судебного округа (1890) были евреями. В столице империи доля евреев-адвокатов составляла по различным оценкам от 22 до 42 %, а доля их помощников – от 43 до 55 %. На самом верху 6 из 12 видных юристов, отобранных в 1880-х для проведения в Санкт-Петербурге семинаров для помощников присяжных поверенных, были евреями. Процентные нормы, введенные в 1880-х годах, замедлили продвижение евреев в ряде профессий, но полностью остановить его не смогли – отчасти потому, что все большее число евреев отправлялось учиться в университеты Германии и Швейцарии, а также потому, что многие из них практиковали нелегально. Между 1881 и 1913 годами доля еврейских врачей и дантистов в Санкт-Петербурге возросла с 11 и 9 % соответственно до 17 и 52 %[180].
Не менее заметным и предсказуемым было вхождение евреев в мир русской высокой культуры. Коммерциализация рынка развлечений и создание национальных культурных институтов преобразили традиционную меркурианскую специальность в элитную профессию и мощный инструмент современного мифотворчества. Братья Рубинштейны основали Русское музыкальное общество и обе столичных консерватории, сестры Гнесины создали первую в России детскую музыкальную школу, а одесский скрипач П. С. Столярский, или “Загурский”, как назвал его Бабель, “поставлял вундеркиндов на концертные эстрады мира. Из Одессы вышли Миша Эльман, Цимбалист, Габрилович, у нас начинал Яша Хейфец”. А также – уже после отъезда Бабеля – Давид Ойстрах, Елизавета Гилельс, Борис Гольдштейн и Михаил Фихтенгольц[181]:
Загурский содержал фабрику вундеркиндов, фабрику еврейских карликов в кружевных воротничках и лаковых туфельках. Он выискивал их в молдаванских трущобах, в зловонных дворах Старого базара. Загурский давал первое направление, потом дети отправлялись к профессору Ауэру в Петербург. В душах этих заморышей с синими раздутыми головами жила могучая гармония. Они стали прославленными виртуозами[182].
Еще более замечательным был успех выходцев из черты оседлости в мире изобразительных искусств (в основном чуждом еврейской традиции). По мере того как еврейские банкиры становились заметными покровителями искусств, еврейские лица становились заметными на картинах русских портретистов (в том числе самого видного из них, Валентина Серова, мать которого была еврейкой). Но еще более заметными во всех отношениях стали еврейские художники, или, вернее, русские художники еврейского происхождения. Леонид Пастернак из Одессы был, наряду с Серовым, одним из наиболее почитаемых портретистов; Леон Бакст (Лев Розенберг) из Гродно был известен как лучший художник сцены; Марк Антокольский из Вильны был провозглашен величайшим русским скульптором XIX столетия; а Исаак Левитан из литовского Кибартая стал – и навсегда остался – самым популярным – и самым русским – из русских пейзажистов. Дореволюционные школы искусств Киева и Витебска произвели не меньше прославленных художников, чем Одесса – музыкантов (Марк Шагал, Иосиф Чайков, Илья Чашник, Эль Лисицкий, Абрам Маневич, Соломон Никритин, Исаак Рабинович, Иссахар Рыбак, Ниссон Шифрин, Александр Тышлер, Соломон Юдовин). Одесса дала миру не меньше художников (в том числе – помимо Леонида Пастернака – Бориса Анисфельда, Осипа Браза, Исаака Бродского и Савелия Сорина), чем музыкантов (или поэтов). И это не считая Натана Альтмана из Винницы, Хаима Сутина из Минска, Давида Штеренберга из Житомира или Марка Ротко (Ротковича) из Двинска. Всем им приходилось иметь дело с антиеврейскими законами и настроениями, и некоторые покинули Россию навсегда. Но большинство согласилось бы с критиком Абрамом Эфросом, сказавшим о Штеренберге, что лучшее, что он мог сделать, это “родиться в Житомире, учиться в Париже и стать художником в Москве”. Русский
Прежде чем стать русским художником, надо было стать русским. Как и повсюду в Европе, успех евреев в предпринимательстве, профессиональной деятельности и искусствах (нередко в этом порядке в пределах одной семьи) сопровождался овладением национальной культурой и страстным обращением в пушкинскую веру. В Санкт-Петербурге доля евреев, говоривших на русском как на родном языке, увеличилась с 2 % в 1869-м до 29 % в 1890-м, 37 % в 1900-м и 42 % в 1910-м (за то же время доля говорящих по-эстонски эстонцев выросла с 75 % до 86 %, а говорящих по-польски поляков – с 78 % до 94 %). Молодые евреи учились русскому языку дома, в школах, у частных учителей, в молодежных кружках и иногда у русских нянюшек, которые в позднейших воспоминаниях превращались в копии Арины Родионовны. Отец Льва Дейча был военным подрядчиком, который разбогател во время Крымской войны, исполнял еврейские обряды “по деловым соображениям”, самостоятельно выучил русский язык, на котором говорил “без акцента”, и “по внешности – большой окладистой бороде, костюму и пр. – походил на вполне культурного человека, скорее на великорусского или даже европейского коммерсанта”. У сына его, известного в будущем революционера, была польская гувернантка, “репетитор по общим предметам” и русская няня “с симпатичными чертами лица”, которую дети “очень любили как за добрый приветливый нрав ее, так особенно и за рассказываемые ею нам чудные сказки”. Закончив в Киеве русскую гимназию, он стал народником и пришел к заключению, что, “как только евреи начнут говорить по-русски, они, подобно нам, станут «людьми вообще», «космополитами»”. Многие стали[184].
Ученики раввинских семинарий Вильны и Житомира (ставших после 1873 года учительскими институтами) обращались в религию русской культуры без отрыва от изучения еврейской традиции. Иошуа Стейнберг, преподававший иврит скептически настроенной виленской аудитории, выучил русский, согласно Гиршу Абрамовичу, “по синодальному переводу Библии и всю жизнь использовал в своей речи архаический синтаксис и особые библейские выражения”. Он говорил со “следами еврейского акцента”, но, судя по всему, все время – и дома, и на занятиях (которые заключались в переводе Исайи и Иеремии на русский и обратно на древнееврейский). Уроки были посвящены изучению иврита; результатом стало приобщение учеников Стейнберга к русскому языку. По словам Абрамовича, “многие из этих бедствующих юных самоучек учили русский с помощью его древнееврейско-русского и русско-древнееврейского словарей и по его же написанной по-русски грамматике древнееврейского языка, из которой они нередко заучивали наизусть целые страницы”[185].
Юные евреи не просто учили русский язык так же, как древнееврейский: они учили русский, чтобы никогда больше не учить древнееврейский (а также идиш). Подобно немецкому, польскому, венгерскому и другим языкам канонизованных высоких культур, русский стал ивритом светского мира. Как писал теоретик Бунда Абрам Мутникович, “Россия, чудесная страна… Россия, давшая человечеству гениального Пушкина. Земля Толстого…”. Жаботинский не одобрял смешение “русской культуры” с “русским миром”, но для Жаботинского русский язык был родным, а предлагаемое им самим смешение (библейской культуры с еврейским миром) отличалось тем, что не было готово к употреблению и лучше сочеталось с носом Свана (или “еврейским горбом”, как он его называл). Описывая главный эпизод из своего детства в Вильне 1870-х годов, будущий нью-йоркский журналист Абрахам Кахан говорил от имени большинства местечковой молодежи: “Мой интерес к древнееврейскому испарился. Самым жгучим моими желанием стало выучить русский язык и таким образом стать образованным человеком”. В те же годы ученик белостоцкого реального училища и будущий “Доктор Эсперанто” писал русскую трагедию в пяти актах[186].
Русский был языком подлинного знания и “стремления к свободе” (как выразился народоволец и сибирский этнограф Владимир Иохельсон). То был язык, а не “слова, составленные из незнакомых шумов”, – язык, в котором было “что-то коренное и уверенное”. Мать Осипа Мандельштама была спасена Пушкиным: она “любила говорить и радовалась корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков?”. Отец так и не выбрался из “талмудических дебрей”. У него
совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие… Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, где обычные слова переплетаются со старинными философскими терминами Гердера, Лейбница и Спинозы, причудливый синтаксис талмудиста, искусственная, не всегда договоренная фраза – это было все что угодно, но не язык – по-русски или по-немецки.
Научиться правильно говорить по-русски означало научиться говорить. Абрахам Кахан, которому было примерно столько же лет, сколько отцу Мандельштама, вспоминал восторг обретения речи: “Я чувствовал, что русский язык становится моим, что я свободно говорю на нем. И мне это страшно нравилось”[187].
Превратиться в современного националиста – и, таким образом, в гражданина мира – можно было только через чтение. Речь была ключом к чтению, чтение – ключом ко всему остальному. Когда Ф. А. Морейнис-Муратова, будущая террористка, выросшая в богатой традиционной семье, прочитала свою первую русскую книгу, она “испытала то чувство, которое должен был бы пережить человек, живший в подземелье и вдруг увидевший сноп яркого света”. Все ранние советские мемуары (Морейнис-Муратова написала свои в 1926 году) движутся от тьмы к свету, и многие из них описывают прозрение посредством чтения. Еврейские воспоминания (советские и несоветские, русские и нерусские) замечательны особым вниманием к языку, к овладению новыми словами, к интерпретации текста как проявлению “стремления к свободе”. Еврейская традиция эмансипации через чтение распространилась на эмансипацию от еврейской традиции[188].
В рассказе Бабеля “Детство. У бабушки” маленький рассказчик делает уроки:
Бабушка не прерывала меня, боже сохрани. От напряжения, от благоговения к моей работе у нее сделалось тупое лицо. Глаза ее, круглые, желтые, прозрачные, не отрывались от меня. Я перелистывал страницу – они медленно передвигались вслед за моей рукой. Другому от неотступно наблюдающего, неотрывного взгляда было бы очень тяжело, но я привык.