К. Маркс, который был очень типичным евреем, в поздний час истории добивается разрешения все той же древней библейской темы: в поте лица своего добывай хлеб свой… Учение Маркса внешне порывает с религиозными традициями еврейства и восстает против всякой святыни. Но мессианскую идею, которая была распространена на народ еврейский, как избранный народ Божий, К. Маркс переносит на класс, на пролетариат[133].
Или наоборот. Дело не в том, – утверждает Соня Марголина, ориентируясь на генеалогию “нееврейских евреев” Исаака Дойчера, – что Маркс сохранил иудаизм в новом обличье, а в том, что он порвал с еврейской религиозной традицией точно так же, как сделал это самый известный и самый еврейский из всех еврейских пророков:
Имя его – Иисус Христос. Отошедший от ортодоксальных евреев и опасный для правителей, он отобрал Бога у евреев и отдал Его всему человечеству, независимо от расы и крови. В новое время интернационализация Бога была осуществлена в светской форме новым поколением еврейских вероотступников. В этом смысле Маркс был современным Христом, а Троцкий – самым верным его апостолом. Оба – Христос и Маркс – попытались изгнать торгующих из храма, и оба потерпели неудачу[134].
Многие еврейские революционеры – что бы они ни думали о христианстве как еврейской революции – соглашались с тем, что стали революционерами, потому что были евреями (в бердяевском смысле). Густав Ландауэр, анархист, философ и пострадавший за веру комиссар культуры Баварской советской республики, полагал, что еврейский бог – бунтарь и буян (
Словно из забытых гробниц своих снова восстали тысячи израильских пророков со своими пламенными проклятиями против тех, кто “прибавляет дом к дому, поле к полю”, с их властными призывами к социальной справедливости, с их идеалами единого человечества, вечного мира, братства народов, царства божия на земле!..
Пусть антисемиты используют это в своих аргументах – “антисемиты всегда найдут для себя аргументы”. Самое главное – сберечь и воспеть
то, что есть лучшего в нас: наши идеалы социальной справедливости и нашу социальную активность. Мы не можем отказаться от себя самих в угоду антисемитам, не можем, если бы мы даже этого хотели. И будем помнить, что будущее – за нас, а не за издыхающую гидру старого варварства[135].
Чемберлен и Зомбарт были правы, когда описывали иудаизм как уникальное сочетание неумолимого рационализма и страстного мессианства. Именно это сочетание, согласно Штернбергу, гарантирует окончательное освобождение человечества:
Первыми глашатаями социализма в XIX столетии были неевреи, французы Сен-Симон и Фурье. Но то был социализм утопический… Но вот назрел момент для наступления социализма
Талантливым политическим организатором был и сталинский “железный нарком” Лазарь Каганович, который в детстве читал русских поэтов и еврейских пророков. Согласно его “Памятным запискам рабочего, коммуниста-большевика, профсоюзного, партийного и советско-государственного работника”,
мы, изучавшие тогда в детстве Библию, чувствовали, что Амос костит царей и богачей, и нам это очень нравилось. Но мы, конечно, тогда некритически относились к этим пророкам, которые, отражая недовольство народных масс и критикуя угнетателей, призывали к терпеливому ожиданию спасения от бога и его мессии, а не звали к борьбе с угнетателями бедного народа. В детстве я, естественно, этот последний вывод не понимал, зато я помню, как в 1912 году в Киеве, когда мне пришлось выступать против сионистов, я хорошо и удачно использовал и привел вновь слова Амоса с соответствующими большевистскими выводами[137].
Еврейское происхождение коммунистических формул и ритуалов широко обсуждалось современниками, многие из которых были евреями, коммунистами или и тем и другим одновременно. В “Бурной жизни Лазика Ройтшванеца” Илья Эренбург посмеялся над советской ортодоксией, сравнив ее с талмудическими толкованиями. Обе доктрины строились на разделении мира на “чистый” и “нечистый”, и, как предстояло обнаружить Вечному Жиду Лазику, обе боролись со скверной, умножая бессмысленные правила и тщетно пытаясь увязать их друг с другом и с бурной жизнью реальных людей.
Теперь я вижу, что талмудисты были самыми смешными щенками. Что они придумали? Еврею, например, нельзя кушать осетрину. Потому что осетрина – это дорого? Нет. Потому что это невкусно? Тоже нет. Потому что осетрина плавает без подходящей чешуи, и значит, она вполне нечистая, и еврей, скушав ее, осквернит свой избранный желудок. Пусть это едят другие, низкие народы. Я вам говорю, товарищ Минчик, эти щенки разговаривали о каких-то блюдах. Но вот пришел наконец настоящий двадцатый век, и люди поумнели, и вместо глупой осетрины перед нами стоит какой-нибудь Кант, а с ним тысяча семьдесят одно преступление. Пусть французы на вулкане читают все эти нечистые штучки, у нас избранные мозги, и мы не можем пачкать их разными нахальными заблуждениями[138].
В своей книге о польских коммунистах, родившихся в еврейских семьях около 1910 года, Джафф Шатц пишет, что многие из них считали свое марксистское образование продолжением еврейского. “Основным методом было самообразование, дополняемое наставлениями тех, кто продвинулся дальше. Члены кружков читали и обсуждали тексты и, если им не удавалось прийти к согласию относительно их значения или когда тема оказывалась слишком сложной, просили помощи у знатоков, чье авторитетное мнение, как правило, принималось всеми”. Наставниками были более опытные, начитанные и изобретательные толкователи текстов. “Наибольшим уважением пользовались те, кто знал большие куски классических текстов практически наизусть. Кроме того, многие из них могли перечислять по памяти статистические данные, касающиеся, скажем, производства хлеба, сахара или стали до и после Октябрьской революции, используя их в своих выводах и обобщениях… «Мы вели себя как студенты ешибота, а они – как раввины», – подвел итог один из респондентов”[139]. Истинное знание надлежало искать в священных текстах, а степень “сознательности” определялась способностью примирить содержащиеся в них предписания, предсказания и запрещения:
К текстам классиков они относились с чрезвычайным благоговением, видя в них высшие авторитеты, содержащие ответы на все без исключения вопросы. Практическое затруднение состояло в том, чтобы подыскать наиболее подходящий фрагмент и правильно его истолковать – так, чтобы скрытый в нем ответ стал явным. В обсуждении таких текстов, равно как в спорах по общественным или политическим вопросам, присутствовал характерный элемент казуистического анализа, который многие из респондентов называют теперь “талмудистским”[140].
“Талмудизм” был ярлыком, который восточноевропейские коммунисты вешали на бесплодных теоретиков всех стран и народов, но вполне вероятно, что непропорционально высокое представительство евреев среди коммунистических авторов и идеологов объясняется тем, что евреи были лучше других подготовлены к работе по интерпретации канонических текстов (нееврейские рабочие кружки походили по стилю на еврейские, но произвели на свет гораздо меньше профессиональных интеллектуалов).
Возможно также, что люди, пользовавшиеся плодами еврейского просвещения, могли привнести элементы этого просвещения в строительство социализма (и практику журнализма). Тем более замечательно, что многие еврейские радикалы связывали свое революционное “пробуждение” с юношеским восстанием против родителей. Мир отцов казался им олицетворением связи между торгашеством и клановостью[141].
Все революционеры – отцеубийцы, но мало кто может сравниться с еврейскими радикалами конца XIX – начала XX века. Дьёрдь Лукач, сын одного из самых видных банкиров Венгрии, Йозефа Левингера, достойно представлял свое поколение:
Я вырос в капиталистической семье из Липотвароша [богатый район Пешта]… С самого детства жизнь в Липотвароше вызывала во мне отвращение. Поскольку отец, занимаясь своими делами, регулярно общался с представителями городского патрициата и чиновничества, мое неприятие распространилось и на них. Таким образом, с самого раннего возраста мною владели бурные оппозиционные чувства в отношении всей официальной Венгрии… Конечно, сегодня я считаю детской наивностью то, что некритически обобщил это чувство отвращения, без разбора распространив его на всю мадьярскую жизнь, мадьярскую историю и мадьярскую литературу (сделав исключение для Петефи). Но факт остается фактом, что это отношение преобладало в те дни в моей душе и мыслях. А единственным серьезным противовесом – твердой почвой, на которую я мог опереться, – была иностранная литература модернизма, с которой я познакомился в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет[142].
Со временем Лукач перейдет от модернизма к социалистическому реализму и от бесформенного отвращения к членству в Коммунистической партии; только любовь к Петефи сохранится на всю жизнь. Что тоже типично: национальные боги, даже те, что охранялись наиболее ревностно, были могущественнее всех остальных. Настолько могущественны, что их культы воспринимались как должное и оставались незамеченными, даже когда разного рода универсальные доктрины царили, казалось, самовластно. Коммунисты среди прочих не ассоциировали Петефи с “буржуазным национализмом”, против которого они боролись, и не видели серьезного противоречия между преклонением перед его поэзией и пролетарским интернационализмом. Петефи – подобно Гете-Шиллеру, Мицкевичу и прочим – символизировал местный вариант “мировой культуры”, а мировая культура (“высокая” ее разновидность, которую символизировал Петефи) была важным оружием пролетариата. Всякий коммунизм начинается как национальный коммунизм (и кончается как обыкновенный национализм). Бела Кун, глава коммунистического правительства Венгрии в 1919 году, организатор красного террора в Крыму и один из руководителей Коммунистического Интернационала, начал свою писательскую карьеру со школьного сочинения “Патриотическая поэзия Шандора Петефи и Яноша Ороня”, а закончил, в ожидании ареста сотрудниками НКВД, предисловием к русским переводам стихов Петефи. Лазарь Каганович, который подписал смертный приговор Куна, впитывал начатки культуры, “самостоятельно” читая “имевшиеся отдельные сочинения Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Л. Толстого, Тургенева”[143].