И он начал усваивать урок, который его освободит: стремление к тому, чтобы тебя непременно любили, делает тебя узником камеры, где ты терпишь нескончаемые муки и откуда нет выхода. Он должен был понять, что есть люди, которые никогда его не полюбят. Как бы тщательно он ни растолковывал свою работу, как бы ни разъяснял свои авторские намерения, они не полюбят его. Нерассуждающий ум, которым управляют не допускающие сомнений абсолюты веры, глух к доводам разума. Те, кто демонизировал его, никогда не скажут: «Надо же, он вовсе не демон, оказывается». Он должен был понять, что это
Ему становилось ясно: чтобы выиграть такую битву, недостаточно знать, против чего ты ратуешь. Это-то было легко понять. Он боролся против мнения, что людей можно убивать за их идеи, и против того, чтобы какая бы то ни было религия определяла границы для мысли. Но теперь нужно было четко сформулировать, за что он борется. За свободу слова, за свободу воображения, за свободу от страха, за прекрасное древнее искусство, которым ему посчастливилось заниматься. А еще за скепсис, за непочтительность, за сатиру, за комедию, за неблагочестивое веселье. Он никогда больше не будет уклоняться от необходимости защищать все это. Он спросил себя:
Ни один из его настоящих друзей не стал Разочарованным Другом. Настоящие друзья придвинулись к нему еще ближе и постарались помочь ему преодолеть то, что было — и они это видели — глубокой душевной травмой, экзистенциальным кризисом. Позвонил Энтони Барнетт, очень обеспокоенный. «Нам надо собрать вокруг тебя группу друзей и советчиков, — сказал он. — Ты не должен идти через все это один». Он объяснил Энтони, что, по правде говоря, лгал, заявляя о своей религиозности. Он сказал Энтони: «Когда я писал «Аяты», я провозглашал:
— Вот от таких-то ошибочных заявлений, пусть они и делаются с добрыми намерениями, — сказал Энтони, — и должны тебя удерживать друзья.
Он испытывал потребность куда-нибудь уехать и поразмыслить. Попросился тихо съездить во Францию — устроить себе небольшие каникулы, — но французы отказались его пустить. Американцы по-прежнему не хотели видеть его у себя. Выбрать из коробки возможности не было. Одну хорошую новость, правда, он получил. «Конкретную угрозу» теперь были склонны считать ложной тревогой. Приехал мистер Гринап — сообщить ему об этом, предупредить, что опасность тем не менее все еще велика — «проиранские элементы по-прежнему активно вас ищут», — и бросить ему косточку. Он может теперь подыскивать себе новое, постоянное жилье. «Возможно, через несколько месяцев мы будем оценивать ситуацию более оптимистически». Это немного его подбодрило.
15 февраля позвонил Гиллон. Иранцы подтвердили фетву. Британское правительство хранило молчание.
Билл Бьюфорд и Алисия решили пожениться, и Билл попросил его быть шафером. Отпраздновать свадьбу должны были в ресторане «Мидсаммер хаус» в парке Мидсаммер-коммон в Кембридже. Фил Питт поехал на «рекогносцировку» и не поговорив ни с Биллом, ни с владельцем ресторана Гансом, решил, что этот ресторан — место неподходящее. В первый раз тогда он, разговаривая с полицейскими, вышел из себя. Не им решать, заявил он, быть ему или не быть шафером на свадьбе друга. После этого Фил поговорил-таки с Биллом, и выяснилось, что у него были неверные сведения — не то время, не тот зал, — и вдруг оказалось, что заведение все-таки годится. «Мы эксперты, Джо, — сказал Фил. — Доверяйте нам».
У Томасины, сестры Найджелы, обнаружили рак груди. Ей немедленно сделали операцию. Сегмент груди был удален. Предстояла лучевая терапия. Он услышал выступление Мэриан по радио Би-би-си-4. Она сказала, что любит его, но что он был настолько погружен в свою «ситуацию», что больше ни для кого в нем места не оставалось, и поэтому они расстались. Себя она назвала «блистательной женщиной». Ее спросили, как она справляется с жизнью, и она ответила: «Я сочиняю ее по ходу дела».
Фетва была вредоносна не для него одного. Падди Хизелл, директор школы Холл, где учился Зафар, был обеспокоен на его счет. «Вокруг него как будто стена. Ничего не проходит». Пожалуй, стоило бы показать его психиатру в больнице на Грейт-Ормонд-стрит. Он сообразительный, милый мальчик, но что-то в нем точно спит. Он закрылся в себе и считает себя «неудачником». Решили, что раз в неделю после школы Зафар будет встречаться с детским психиатром, женщиной. Тем не менее, сказал мистер Хизелл, у Зафара хорошие шансы попасть в Хайгейтскую среднюю школу, которую они с Клариссой для него выбрали, потому что в Хайгейтской большое значение придают собеседованию, не довольствуясь результатами стандартного экзамена. «На собеседовании Зафар непременно покажет себя с лучшей стороны», — заверил его мистер Хизелл. Но он подчеркнул, что надо вывести его из нынешнего нехорошего состояния. «Он в какой-то скорлупе, — сказал мистер Хизелл Клариссе, — и не хочет выходить». В тот уик-энд Кларисса купила Зафару собаку, помесь бордер-колли и ирландского сеттера по кличке Бруно. Собака пришлась очень кстати и помогла Зафару. Он был в полном восторге.
Он опять бросил курить, но его решимость вот-вот должна была подвергнуться испытанию. Его известили о новых мерах безопасности. Его почту с некоторых пор тот или иной из охранников забирал в офисе Гиллона и привозил сразу ему, но теперь решили снова переправлять ее через Скотленд-Ярд: везти ее из агентства прямо в Уимблдон сочли рискованным. Кроме того, на его телефоне решили установить «двойную переадресацию вызовов», чтобы злоумышленникам трудней было отследить звонок. Ощущение было, что крышку завинчивают туже, а почему — он не знал. Потом приехал мистер Гринап и объяснил ему почему. «Группа профессионалов» подрядилась его убить за очень большое вознаграждение. За всем этим стоял один «иранский государственный представитель, находящийся вне Ирана». Британцы не знали точно, что это — официально санкционированный план или некая импровизация, — но их встревожила чрезвычайная уверенность, с которой киллеры пообещали выполнить задание не позже чем через четыре-шесть месяцев. «Они думают, что на самом деле им на то, чтобы вас убить, хватит и ста дней». В Особом отделе не считали, что о доме в Уимблдоне кому-либо стало известно, но с учетом обстоятельств желательно было, чтобы он переехал в самое ближайшее время. Зафар был «проблемой», и над ним решили установить полицейский надзор. Элизабет тоже была «проблемой». Может возникнуть необходимость на ближайшие полгода поселить его в казармах на военной базе. Или, если ему это больше понравится, в конспиративной квартире службы безопасности, где он будет лишен каких-либо контактов с внешним миром. Это не отменяло их согласия на то, чтобы он начал искать себе постоянное жилье. Надо пройти через ближайшие несколько месяцев, и тогда это будет приемлемо.
Он отказался и от военной базы, и от закупоренной конспиративной квартиры. Если про дом в Уимблдоне никто не прознал, уезжать из него нет причин. Почему он должен терять оплаченные месяцы и опять пускаться в странствия, если они не думают, что дом «засвечен»? Лицо мистера Гринапа оставалось такой же бесстрастной маской, какой было всегда. «Если хотите жить, — сказал он, — переедете».
— Папа, — спросил по телефону Зафар, — когда у нас будет постоянное место жительства?
Если, думалось ему, он когда-нибудь доживет до того, чтобы обо всем этом рассказать, какая может получиться повесть о горячей дружбе! Без друзей он был бы заперт на военной базе, отрезанный от внешнего мира, забытый, скатывающийся в безумие; или же он был бы бездомным скитальцем, дожидающимся, когда его найдет пуля убийцы. Другом, спасшим его сейчас, был Джеймс Фентон. «Можешь поселиться в этом доме, — сказал он, едва услышал вопрос. — На месяц точно».
Прожив насыщенные событиями годы, когда ему довелось въехать в Сайгон на первом вьетконговском танке в конце вьетнамской войны, быть в толпе, разграбившей дворец Малаканьян после падения Фердинанда Маркоса и Имельды Туфельницы[124] (он взял несколько полотенец с монограммами), вложить часть денег, полученных за неиспользованные стихи для первоначальной постановки мюзикла «Отверженные», в креветочное хозяйство на Филиппинах, совершить слегка травматичное путешествие по Борнео с еще более предприимчивым Редмондом О’Ханлоном (когда О’Ханлон позднее пригласил Фентона отправиться с ним на Амазонку, Джеймс ответил: «Я с тобой не рискну поехать и в Хай-Уиком»[125]) — и между прочим сочинить одни из лучших стихов о любви и войне, написанных поэтами его, да и любого, поколения, — поэт Фентон и его спутник жизни, американский писатель Даррил Пинкни, поселились на Лонг-Лиз-Фарм — на уютной ферме в Камноре близ Оксфорда, где Джеймс под мрачноватой сенью огромной опоры линии электропередачи разбил изысканнейший регулярный сад. Это-то жилище он и предложил своему бездомному другу, о чьей Страшной Ошибке он недавно написал так мягко и тактично: когда, писал он, новость об Ошибке была обнародована, «от шести до шестидесяти миллионов читателей газет по всему миру поставили чашку с кофе и сказали: «О-о». Но у каждого из этих «о-о» был свой привкус, свой модификатор, свой смысловой оттенок... О-о, все-таки он попал к ним в лапы! О-о, как удобно! О-о, какое поражение секуляризма! О-о, какой стыд! О-о, хвала Аллаху! Мое же личное «О-о» слетело с губ колеблющимся светло-вишневым облачком удивления. Оно повисло в воздухе, и на несколько секунд мне показалось, что я различаю в нем сокрушенные черты Галилея. Я продолжал смотреть, и мне почудилось, что Галилей превращается в Патти Херст[126]. Я подумал о синдроме Осло... нет, не Осло, а о стокгольмском синдроме». Остальное в этой длинной статье, которая формально была рецензией на «Гаруна и Море Историй» для журнала «Нью-Йорк ревью оф букс», представляло собой портрет автора книги как хорошего человека — по крайней мере как приятного собеседника, — нарисованный со скрытой целью: восстановить, со всей возможной деликатностью и не объявляя об этом, репутацию упомянутого автора в глазах Разочарованных Друзей. Уже сама эта статья убедительно показывала, какое у Джеймса большое сердце. А покинув свой дом ради друга, он показал нечто большее: показал, что понимает, как важна солидарность в разгар войны. Друг не бросает друга, оказавшегося под огнем.
Мистер Гринап неохотно дал согласие на переезд на Лонг-Лиз-Фарм. «Мистер Антон» подозревал, что сотрудник полиции с превеликой охотой запер бы его на военной базе в наказание за все беспокойство, которое он причинил, за все расходы, которые понесло из-за него государство, — но так или иначе, маленький бродячий цирк операции «Малахит» упаковал вещи и покинул лондонский почтовый округ SW 19 ради регулярного сада в Камноре под бдительной охраной электрической опоры, расставившей ноги над их маленьким мирком точно колосс.
Элизабет, он видел, была угнетена. Из-за напряжения этих дней ее ослепительная улыбка потускнела. Многие женщины, рисуя в воображении шайку убийц, настолько уверенных в успехе, что готовы назвать предельный срок для своего деяния, кинулись бы прочь с криком: «Прости меня, это не моя война». Но Элизабет держалась стойко. Она по-прежнему работала в «Блумсбери» и намеревалась приезжать к нему на выходные. Она даже подумывала уйти с работы, чтобы все время быть с ним рядом и еще потому, что ее тянуло писать. Она сочиняла стихи, правда, не хотела их ему показывать. Показала только одно, про человека на одноколесном велосипеде, и оно показалось ему неплохим.
Он переехал в Камнор и какое-то время не мог ни видеться с Зафаром, ни посещать лондонских друзей. Он обдумывал новый роман, который предварительно назвал «Прощальный вздох Мавра», но мысли растекались, и он несколько раз забредал в тупики. У него было ощущение, что в романе каким-то образом должны сочетаться индийская семейная сага и андалусская история о падении Гранады, о том, как последний султан Боабдил покидал Альгамбру и его мать, когда он глядел на солнечный закат в последний день арабской Испании, с презрением сказала ему: «Плачь же как женщина о том, чего ты не смог защитить как мужчина». Но он не мог пока найти связь. Ему вспомнился городок Михас, куда перебралась Лавиния, мать Клариссы, и где он нашел книгу Рональда Фрейзера про жизнь Мануэля Кортеса, мэра Михаса, после того как началась гражданская война. По окончании войны Кортес вернулся домой, и его прятали от Франко
Он подумал о Пикассо и написал странный абзац о той части Малаги, где родился великий художник.
Этот художник в роман не вошел, но в конце концов пришло понимание: это будет роман о художниках, и андалусскую Альгамбру изобразит на полотне индийская женщина, стоя на вершине холма Малабар-хилл в Бомбее. Два мира сойдутся в искусстве.
Он наполнил один из блокнотов беккетовскими или, возможно, кафкианскими записками от лица человека, которого регулярно избивают, которого неведомые похитители держат в неосвещенной каморке; что ни день, они входят к нему и дубасят его во мраке. Ему совершенно не хотелось об этом писать, но пассажи с избиениями появлялись и появлялись. Однажды, правда, к нему пробился луч света, и он написал комический абзац, в котором рассказчик пытается описать первый любовный акт своих родителей, но застенчивость мешает ему использовать глаголы,