Книги

Джозеф Антон

22
18
20
22
24
26
28
30

Боль от столь многих «черных стрел» трудно было унять даже с помощью такого лекарства, как женская любовь. Во всем мире, казалось, не было столько любви, чтобы исцелить его в то время. Вышла его новая книга — и в тот же день британское правительство легло в одну постель с его потенциальными убийцами. Его хвалили на книжных страницах — и поносили в выпусках новостей. По ночам он слышал «Я люблю тебя» — но дни вопили ему «Умри!».

Элизабет полицейской охраны не полагалось, но ради ее безопасности важно было оберегать ее от лишних взоров. Его друзья никогда не упоминали ее имени вне своего «магического круга» и вообще умалчивали о ее существовании. Пресса, однако, прознала — это было неизбежно. Ее фотографиями журналисты не располагали, и раздобыть их им не удалось, но это не помешало таблоидам рассуждать о том, почему красивая молодая женщина могла захотеть связать жизнь с писателем на четырнадцать лет старше с клеймом смертника на лбу. Он увидел в одной газетенке свою фотографию с подписью: РУШДИ: НЕ КРАСАВЕЦ. Разумеется, предположили, что она пошла на это из низменных побуждений — возможно, из-за его денег или, по мнению некоего «психолога», который счел себя вправе судить о ней заочно, из-за того, что молодых женщин определенного типа возбуждает запах опасности.

Теперь, когда секрет перестал быть секретом, ее — и его — безопасность стала сильней беспокоить полицейских. Они не исключали, что за ней, когда она едет на велосипеде, кто-нибудь может последовать, и настояли на том, чтобы она встречалась с ними в условленных местах и подвергалась «химчистке». Они, кроме того, предостерегли прессу от упоминаний о ней: упоминать — значило повышать вероятность того, что будет совершено преступление. Все последующие годы пресса помогала ее оберегать. Ее ни разу не сфотографировали, и ни одного ее снимка не было опубликовано. Когда он появлялся на публичных мероприятиях, ее всякий раз привозили и увозили отдельно. Он говорил фотокорреспондентам, что себя разрешает фотографировать сколько они хотят, но ее просил оставить в покое; поразительно, но они слушались. Все знали, что с фетвой не шутят, и относились ко всему серьезно. Даже через пять лет, когда его роман «Прощальный вздох Мавра» попал в короткий список Букеровской премии и они с Элизабет были на церемонии, ее фотографий в печати не появилось. Канал Би-би-си-2 транслировал Букеровский ужин в прямом эфире, но операторам было велено не наводить на нее камеры, и ее лица телезрители не увидели. Благодаря этой исключительной сдержанности она все годы фетвы могла свободно перемещаться по городу как частное лицо, не привлекая внимания — ни дружественного, ни враждебного. По характеру она человек весьма закрытый, и такой образ жизни подошел ей очень хорошо.

В середине октября он встретился с Майком Уоллесом в одном отеле в Западном Лондоне, чтобы дать ему интервью для «60 минут», и ближе к началу интервью Уоллес упомянул о его расставании с Мэриан и спросил: «Ну а как у вас с общением? Приходится вести жизнь монаха?» Вопрос застал его врасплох, он не мог, конечно, сказать Уоллесу правду о своей новой любви; он секунду поколебался, а потом каким-то чудом нашел правильные слова. «Очень полезно, — сказал он, — сделать перерыв». Майк Уоллес был настолько удивлен ответом, что он счел нужным добавить: «Нет, это я не всерьез говорю». Шутка, Майк.

Позвонила Мэриан. Она опять прилетела из Америки. Он хотел поговорить с ней о юристах и оформлении развода, но она хотела обсудить с ним другое. В груди у нее уплотнение, которое сочли «предраковым образованием». Она была очень зла на своего терапевта — та должна была поставить диагноз «полгода назад». Но что есть то есть. Он нужен ей, сказала она. Она любит его по-прежнему. Новость, которую она сообщила через три дня, была еще хуже. Выявлен рак: лимфома Беркитта, из лимфом неходжкинского типа. Ее обследовал некий доктор Абдул-Ахад из Челсийско-Вестминстерской больницы. В последующие недели она говорила ему, что проходит лучевую терапию. Он не знал, что ей сказать.

Полин Мелвилл получила за своего «Оборотня» премию «Гардиан» по разряду художественной литературы. Он позвонил ей поздравить, но она завела разговор о Мэриан. Она, Полин, не раз предлагала ей сопроводить ее в больницу в дни сеансов лучевой терапии. Мэриан неизменно отказывалась. Через несколько дней Полин позвонила ему: «По-моему, тебе надо самому позвонить этому доктору Абдул-Ахаду и поговорить с ним».

Онколог Абдул-Ахад, как выяснилось, знать не знал про Мэриан, и ту разновидность рака, о которой шла речь, он не взялся бы лечить. Он специализировался по совершенно другим видам рака, в первую очередь у детей. Это озадачивало. Может быть, существует не один доктор Абдул-Ахад и он говорил не с тем?

В тот день Мэриан сказала ему, что начала лечиться в больнице «Ройял Марсден». Есть две «Ройял Марсден»: на Фулем-роуд и в Саттоне. Он позвонил и туда и туда. О такой пациентке нигде не слыхали. Это еще сильней сбивало с толку. Может быть, она лечится под вымышленным именем? Может быть, взяла псевдоним наподобие «Джозефа Антона»? Он хотел ей помочь, но уперся в тупик.

Он позвонил ее терапевту и сказал, что хочет с ней поговорить. Он сказал ей, что знает о врачебной тайне, но ему посоветовал к ней обратиться онколог, с которым он говорил. «Я рада, что вы позвонили, — ответила ему врач. — Я потеряла всякую связь с Мэриан — не дадите ли вы мне ее адрес и телефон? Я бы очень хотела с ней поговорить». Удивительно. Врач сказала, что не видела Мэриан более года и что о раке у них с Мэриан никогда речь не заходила.

Мэриан перестала отвечать на его звонки. Он так и не узнал, дозвонилась до нее врач или нет, перешла ли она к другому врачу, — он вообще ничего на эту тему больше не узнал. Они после этого почти не разговаривали. Она согласилась на развод и не выдвинула особых денежных требований — попросила лишь о скромной единовременной сумме, чтобы начать новую жизнь. Она покинула Лондон и стала жить в Вашингтоне. О ее болезни, о каком-либо лечении он никогда потом не слышал. Она продолжала жить и писать. Ее книги заслужили лестных оценок, они номинировались и на Пулитцеровскую, и на Национальную книжную премию. Он всегда считал ее прекрасной писательницей с большими возможностями и желал ей успеха. Их жизненные пути разошлись и больше не сходились.

Нет, это не совсем верно. Один раз они сошлись. Вскоре он сделал себя уязвимым для атаки, и она воспользовалась возможностью. Отомстила.

Он прочел роман чилийского писателя Хосе Доносо «Непристойная птица ночи» — о разрушении человеческой личности. Не лучший, пожалуй, выбор чтения в том уязвимом состоянии духа, в каком он пребывал. Название было взято из письма, которое Генри Джеймс-старший написал сыновьям Генри и Уильяму, и строки из этого же письма стали эпиграфом романа: «Всякий, кто в умственном отношении достиг хотя бы подростковых лет, начинает подозревать, что жизнь — не фарс и даже не салонная комедия; напротив, она цветет и плодоносит, питаясь из глубочайших трагических пластов нужды в самом насущном, в которых коренится ее содержание. Природное наследие всякого, кто способен к духовной жизни, — неукрощенный лес, где воет волк и трещит непристойная птица ночи».

Он лежал без сна, глядя на спящую Элизабет, и в его комнате неукрощенный лес все рос и рос, подобно тому, другому лесу в великой книге Сендака[121], лесу, за которым лежит океан, за которым лежит место, где чудища живут, а вот — его личное суденышко, чтобы поплыть через океан, а на том берегу, где живут чудища, его ждет... дантист. Может быть, зубы мудрости болели у него не просто так. Может быть, есть на свете предвестья, предзнаменования, приметы и пророчества, может быть, все то, во что он не верил, более реально, чем то, что его окружает? А если есть рукокрылые монстры и пучеглазые призраки... если есть демоны и дьяволы... может быть, и Бог тогда есть? Да, и, может быть, он сходит с ума. Рыба, которая сама ищет себе крючок, — это чокнутая рыба, это глупая рыба, это в конечном итоге мертвая рыба.

Рыбаком, поймавшим чокнутую рыбу, сиреной, направившей его личное суденышко на камни, был Хешам эль-Эссауи, «дантист холистской школы» с Харли-стрит. (Может быть, ему следовало прислушаться к мудрым зубным сигналам?) Эссауи не выглядел подходящей кандидатурой на эту роль, несмотря на некоторое сходство с Питером Селлерсом[122] (в более мясистом варианте), но отчаявшаяся рыба, два долгих года проведшая в садке, рыба, чей боевой дух был низок, чьему достоинству был нанесен тяжкий урон, искала выхода, любого выхода — и приняла за ключ извивающегося червя на крючке.

Он опять встретился в Найтсбридже с Данканом Слейтером, и на этот раз в комнате, кроме них, был Дэвид Гор-Бут, большой человек из министерства иностранных дел. Гор-Бут присутствовал на переговорах с иранцами в Нью-Йорке и согласился проинформировать его о них лично. Высокомерный, умный, жесткий и прямой, он, будучи арабистом, производил впечатление человека, симпатизирующего в этом деле не писателю, а его критикам. Со времен Лоуренса Аравийского министерство «склонялось» в сторону мусульманского мира (Гор-Бут позднее стал непопулярной фигурой в Израиле), и нередко крупные чины Форин-офиса показывали, что не на шутку раздражены трудностями в отношениях Великобритании с этим миром, возникшими по милости — подумать только! — писателя. Как бы то ни было, от Ирана, сказал Гор-Бут, получены «реальные» заверения. Иранцы не будут пытаться привести в исполнение смертный приговор. Сейчас самое главное — снизить накал страстей дома. Если бы удалось уговорить британских мусульман посадить своих собак на цепь, положение нормализовалось бы довольно быстро. «В этой части, — сказал он, — слово за вами».

Фрэнсис Д’Суза, когда он по телефону рассказал ей о встрече с Гором-Бутом, взволновалась и обрадовалась. «Я думаю, мы сможем все уладить!» — воскликнула она. Но его эта встреча привела в тяжелое уныние. Причина — едва скрываемое презрение Гора-Бута к тому, что он якобы сделал. В этой части слово за вами. Принципиальность расценивалась как упрямство. Его попытка стоять на своем, заявлять, что он жертва великой несправедливости, а не ее виновник, воспринималась как проявление высокомерия. Так много для него делается; почему он настолько негибок? Он заварил эту кашу — кому, как не ему, ее расхлебывать?

Груз таких настроений, становившихся всеобщими, тяжко на него давил, и все трудней было верить, что его линия поведения — правильная. Какой-то диалог с британскими мусульманами, похоже, был неизбежен. Фрэнсис сказала ему, что в контакт со «Статьей 19» вошел Эссауи и предложил свое посредничество. В интеллектуальном плане Эссауи сильного впечатления не производил, но он был, по ее мнению, человеком добронамеренным и даже сердечным. Этот путь казался ей сейчас дорогой жизни. Кампания по его защите испытывала нехватку средств. Фрэнсис срочно надо было раздобыть 6 тысяч фунтов. Убеждать «Статью 19» в необходимости продолжать финансирование кампании становилось нелегко. Надо было показать, что есть продвижение вперед.

Он позвонил Эссауи. Дантист говорил с ним вежливо, мягко, сказал, что сопереживает ему, понимает, как трудно ему приходится. Он чувствовал, что его улещивают, как маленького, склоняя к согласию на что-то, но продолжал разговор. Эссауи заявил, что хочет помочь. Он может созвать совещание «весьма уважаемых» мусульманских интеллектуалов, которое станет началом кампании по всему арабскому миру и даже в Иране. «Положитесь на меня, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы были фигурой, подобной Газали, и снова обрели веру». Мухаммад аль-Газали, консервативный мусульманский мыслитель, был автором знаменитого трактата «Самоопровержение философов», где он подверг критике за неверие или отход от истинной веры как великих греков Аристотеля и Сократа, так и мусульманских мыслителей, стремившихся чему-то у них научиться, например Ибн Сину (Авиценну). Газали получил отповедь от аристотелианца Ибн Рушда (Аверроэса), у которого Анис Рушди взял фамилию, написавшего столь же знаменитое «Самоопровержение самоопровержения». Он всегда считал себя членом команды Ибн Рушда, а не последователем Газали, но понял, что Эссауи имеет в виду не философию Газали как таковую, а эпизод, когда Газали пережил личный кризис веры, из которого его вывел «свет Всевышнего, пронизавший мою грудь». Его грудь, подумал он, вряд ли в обозримом будущем окажется пронизана светом Всевышнего, но Эссауи был настойчив. «Я не верю в ту выемку в душе в форме Бога, о которой вы писали, — сказал он. — Вы же умный человек». Как будто в одном человеке не могут сочетаться ум и неверие. Значение этой выемки в форме Бога, сказал ему Эссауи, не только в том, что ее могут заполнить искусство и любовь, как он писал, но и в том, что она имеет форму Бога. Ему следует теперь взглянуть не в пустоту, а на этот обрамляющий контур.

В нормальных обстоятельствах он не тратил бы время на такие беседы, но обстоятельства были далеки от нормальных. Он поговорил с Самин, и она отнеслась ко всему этому с подозрением. «Тебе надо в точности установить, чего ждет от тебя Эссауи», — сказала ему сестра. Эссауи недавно написал открытое письмо иранскому президенту Рафсанджани, где назвал его «жалким писакой». («Вы уж простите меня за это, очень вас прошу», — юлил он во время телефонного разговора.) И он выдвинул одно требование, которое не могло не стать серьезным камнем преткновения: «Вы не должны защищать эту книгу».

Всякий раз, когда он звонил Эссауи, он сознавал, что его все дальше и дальше завлекают в такую зону, откуда трудно будет выбраться. Тем не менее он звонил и звонил, а Эссауи не торопил его, позволял ему не спеша, со своей скоростью, с многими отступлениями и уклонениями двигаться туда, где ждал его глупого открытого рта крючок. Его интервью в телепрограмме «С южного берега» было очень полезно, сказал дантист. Полезными он назвал и давно высказанные им суждения о Кашмире и Палестине. Все это способно показать мусульманам, что он им не враг. Ему следовало бы вновь заявить о своей поддержке чаяний кашмирцев и палестинцев и записать это на видеопленку, а потом выступление можно будет показать в Исламском культурном центре в Лондоне, чтобы людям легче было изменить мнение о нем. Может быть, сказал он. Я подумаю.