– Его – да! А гвардейцев алоновских? – Лукич навалился впалой грудью на стол, подвигая глубокую тарелку с бледно-зелёной вязью по краю: «Общепит». – Он их ещё сыночками зовёт!
– Постой, постой… – напрягся Хинкис. – Леви, кажется… Да? И Хам… Нет-нет, Хаим!
– Именно! – Лукич со смачным хлюпом заглотил последний вареник и прожевал его, блуждая взглядом по стенам. – Леви Шавит и Хаим Гамлиэль. Так вот. Алон покинул пределы СССР, а «сыночки»? Я справлялся у погранцов – Рехавам точно улетал один! Конечно, «сыночки» могли улететь откуда-нибудь из Ленинграда, нарушив свой туристический маршрут…
– Или они перешли границу тайком… – задумался Бруно.
– Да ты попробуй её ещё перейди! – с жаром вступился Лукич за свою версию. – А главное, зачем? Перед законом Леви с Хаимом чисты, документы у них в порядке. Они спокойно могли улететь тем же рейсом, что и Алон! И где они? Что-то мне подсказывает – «сыночки» здесь, в Первомайске!
– Рехавам мог оставить их выслеживать «Миху»… – медленно проговорил Хинкис, снимая часы.
– Или охранять Мессию, как он думает… – выдвинул свой вариант старый аналитик, заторможенно следя за качанием тусклого серебра на мосластом пальце Бруно.
– Спа-ать! – раздельно приказал Хинкис, напрягая худые плечи.
Лукич поник, тупо уставясь перед собой, пуская розоватую слюнку.
– Забыть! – весомо, как будто укладывал могильную плиту, сказал психолог. В его голосе зазвучали повелительные низкие частоты. – Ты больше никогда не вспомнишь о Хаиме и Леви. Забыть! Просыпайся.
Аналитик вздрогнул, недоумённо озираясь. Потянулся за салфеткой и поспешно вытер губы.
– До чего же сочные… – пробормотал он смущённо.
– Худжамбо, рафики![48] – Высоченный масай, завёрнутый в красную шуку, больше всего похожую на длинное платье, усадил Ершова за свободный столик у окна и с достоинством удалился.
Григорий не стал спорить. Последние дни он принимал действительность как непрерывный вал бессчётных даров и приятнейших сюрпризов. Явь походила на всамделишный сон – и пусть так будет всегда!
Благодушествуя, Ершов отвалился на резную деревянную спинку, глядя за огромное, от пола до потолка, окно. Центральные улицы Найроби стильные, чистые и очень зелёные. Трущобы – это в Кибере. Там, чуток раздвигая нищие лачуги, вьются кривые загаженные улочки, куда белому «мзунгу» не стоит соваться без оружия – у местных, вечно пьяных или обкуренных бхангой, лица оч-чень недобрые…
А на Сити-Холл Уэй или Мои-авеню всё цивильно, по-европейски. Бойко торгуют индийские магазинчики, фырчат мотоциклы «пики-пики» и носятся авто, подрастают первые небоскрёбы.
Пешеходы сплошь чёрные, как сажа, или цвета тёмной бронзы, но лица чаще породистые, без расплющенных носов и вывернутых губ. Вон они, за стеклом, – приставучие уличные торговцы, расхлябанные водилы маршруток-матату, сосредоточенные клерки в строгих костюмах – везунчики, словившие синиц, а то и журавлей. Не так уж далеко отсюда, в богатом районе Карен, кучкуются иные негры – с обочины жизни. Сидят на корточках у перекрёстков, нахохленные, с притухшими взглядами – поджидают, не перепадёт ли им хоть какая-нибудь работа, пусть даже разовая. Любая.
Ершов не выдержал, широко улыбнулся, прикрывая рот ладонью. Честно говоря, плевать ему на здешних пролетариев!
По велению Андропова, по хотению Иванова, он больше не отсиживается на скамейке запасных! «Вы говорите на арабском, сомалийском и суахили, – сказал Борис Семёныч. – Согласны поработать на Африканском Роге?» Григорий, ликуя и подпрыгивая в душе, спокойно ответил: «Да…»
Баскетбольного роста масай вернулся с вертелом, пронзавшим дымящиеся куски крокодилятины, и щедро отполовинил белому, ловко добавив гарнир – кукурузную кашу угали, плотную, как мамалыга.