— Господи, ну что вы переполошились? — засмеялась Ольга. — Она будет помогать мне готовить, одна я, наверное, не управилась бы: каждый день и не один раз… Давайте познакомимся с Люй.
Обернувшись, она показала на маленькую китаянку, выглянувшую из люка. Иссиня-черные волосы, скуластое лицо, быстрые темные глаза, тонкая мальчишеская фигурка. Старые полотняные брюки и застиранная ситцевая рубашка, завязанная узлом на плоском, загорелом животе, увеличивали ее сходство с мальчиком.
— Надеюсь, она ни бельмеса не понимает по-русски, — изобразив на губах приветливую улыбку, шепнул Лобанов.
Поглядев на него, Люй испуганно пискнула и скрылась в трюме, как мышонок в норке. Вок сердито прикрикнул, она тут же вновь появилась и помогла отнести вниз вещи. Когда Саша с девушками размещал в тесном носовом отсеке мешки с провизией, доски настила качнулись под ногами от набежавшей волны, за тонкой обшивкой борта зажурчали струи воды. Отчалили?
Выбравшись наверх, Руднев увидел старого Вока у кормового весла. Налегая на него грудью и зорко поглядывая по сторонам, он уверенно выводил сампан на середину широкой реки. Повинуясь отрывистым командам китайца, Юрий поднимал на мачте парус, похожий из-за скреплявших ветхую парусину бамбуковых реек на перепончатое крыло летучей мыши. Налетел порыв свежего ветра, старик двинул веслом, полотнище паруса хлопнуло и расправилось. Заскрипела мачта, сильнее зашипела вода под килем, быстрее начали уходить назад высокие дома на набережной, скопище лодок у причалов и пестрая толпа прохожих. Явственно запахло сырыми водорослями, закружили над сампаном прожорливые чайки, выискивая, чем бы поживиться.
Высоко поднявшееся солнце ощутимо припекало. Яркие блики вспыхивали в оконных стеклах серых громад зданий; играли маленькие радуги в каплях воды, срывавшихся с весла. Басовито прогудел буксир, втягивавший в устье большой белый пароход.
Саше вдруг вспомнился иной причал, уходивший все дальше и дальше от него с каждым оборотом корабельного винта. В небе тогда висела неправдоподобно яркая огромная луна. На маслянисто-черной, спокойной поверхности Золотого Рога, словно на крышке восточного лакового столика, лежала длинная серебристая дорожка. Казалось, ступи на нее — и, словно Христос, по воде, аки посуху, пойдешь до самой Тигровой сопки.
Корабли покидали рейд Владивостока. Уходили в неизвестность, к теплым течениям и седым туманам. Увозили в душных трюмах и на палубах множество людей, решивших отправиться из России на юг, а вернее, — в никуда, возможно, навсегда оставив Родину. Темноту разрывали тревожные проблески маяка, и Руднев, не в силах оторвать взгляда от огней, раскинувшегося на берегу бухты города, зябко ежился от промозглого ветра.
Неужели он видит все это последний раз в жизни? Мерцающие огоньки домов, маяк, сопки? Ведь даже вода здесь своя, русская, родная. А за ней, на берегу, волнения и тревоги, кровавые события последних лет, вольным или невольным участником которых довелось ему стать. Остаются шумные толпы митингов, выстрелы, взрывы, пламя пожарищ, сырые окопы, сумасшедшая жуть конных и штыковых атак, боль за убитых и замученных, за тех, с кем еще вчера он жил рядом и делился куском хлеба. Остаются банды погромщиков и дико орущие площади, щелястые теплушки завшивевших эшелонов и чумазые паровозы. Остаются дома и улицы родных городов, церкви и дорогие могилы, уходящие за горизонт просторы степей и высокие горы, бескрайняя тайга, светлые реки и задумчивые озера, серое небушко над жнивьем и летящий, печальный клин журавлей. Остается все то, что ты с детства считал неотъемлемо своим по праву рожденного на этой многострадальной земле, политой потом и кровью твоих предков и твоей собственной.
Из темной человеческой массы, копошащейся у противоположного борта, неожиданно вырвался красивый мужской голос, затянувший старую русскую песню — тоскливую, щемящую сердце неизбывностью близкой разлуки и беды. Песню подхватили, и она, перекрывая шум машин парохода, легко и широко зазвучала над бухтой, словно поминальная молитва. И было в ней столько горькой душевной муки, что к горлу подкатил комок, а из глаз брызнули непрошенные слезы. Саша слизывал их, вытирал огрубевшей от оружия и поводьев ладонью, а они все катились и катились, мешая смотреть, как скрывается из виду город — последний русский город на этом берегу…
Руднев встряхнул головой, отгоняя навязчивые воспоминания: что это он вдруг раскис, надо собрать волю в кулак! Не он один волею судеб оказался на чужбине, обратной дороги нет, и откроется ли она когда-нибудь — одному Богу известно.
— Чего загрустил? — Лобанов присел на палубу, достал портсигар и угостил приятеля. — Отчалили! Адью, господин Шанхай.
Прикурив, Саша спрятал сигарету в кулак. Порывами налетал свежий ветер, тонко посвистывал в снастях сампана и горбом вздувал парус. Вок что-то тихонько напевал, ворочая тяжелым веслом кормила.
— За три дня управимся? — обернулся к нему Руднев.
— Не-е-т, долго будем плыть, — сморщился в улыбке старик, отгоняя мешавшую ему обезьянку. — Пошла вниз!
— Ты же говорил — три дня! — забеспокоился капитан.
— Я сказал: «плыть несколько дней», — спокойно объяснил китаец. — Вы не умеете править сампаном, а я не смогу вести его день и ночь. Мы идем вверх, против течения, до вечера. Когда стемнеет, остановимся. На рассвете снова поднимем парус и будем плыть до следующего вечера. И так несколько дней.
— Но сколько? — не отставал Лобанов.
— Кто знает? — меланхолично пожал сухими плечами старик. — Может, пять дней, а может, семь — пока не достигнем предгорий… Унесите вниз Цянь, пусть Люй привяжет ее.
Саша поймал обезьянку, взял на руки и отнес в трюм. Люй надела на нее ошейник и, не обращая внимания на недовольное попискивание, привязала Цянь к вбитому в обшивку борта крюку. На столе горкой лежали овощи, слегка чадила жаровня, а в большой кастрюле уже закипала вода — женщины готовили обед.