— Я такой же Омер Шем-Тов, как ты Цви, — неожиданно сообщил он. — Меня зовут Эдуард Казаз. Сегодня 20 лет, как убили моих родителей, старшего брата и младшую сестру. Ты же знаешь, я родился в Бейруте. Только подробностей не знаешь, такого даже в личном деле не пишут.
Мы жили в еврейском квартале Бейрута Вади Абу Джамиль. В доме было четыре спальни, большая гостиная, кухня, подвал, цистерна с водой, которую женщины использовали для ритуальных омовений, и большая плоская крыша, на которой мы собирались вечером. В общем, вроде твоего дома, только у тебя цистерны нет.
Мой отец был известный адвокат и уважаемый человек в Ливане. Но он еще и умный человек был. Он всегда видел дальше, чем другие. Всех детей он отдал учиться в американскую протестанскую школу. Она была копией британской и одним из основных предметов там был английский язык. Знаешь, такое — 6 лет начальная, 3 года промежуточная и 3 года средняя. В конце каждого года итоговые экзамены, и тот, кто не сдает, остается на второй год. Так что родной язык у меня арабский, но английский и французский я выучил еще в школе. Отец хотел, чтобы мы стали европейски образованными и с широким кругозором, не замыкавшимся на местных делах. Даже имена у нас всех были европейские.
Когда мне было 14 лет, отец позвал меня для серьезного разговора. Как раз опубликовали выводы Королевской Комиссии по Палестине. Но это я теперь знаю — тогда мне гораздо интереснее было с приятелями бегать по улицам. Он посадил меня напротив и стал говорить, как с взрослым. Ты уже большой, сказал он мне, должен понимать. В Палестине евреи сцепились с арабами. Там кровь льется рекой. Мы, евреи Ливана, Ирака, Сирии, Марокко и Ливии, живем на этой земле десятки поколений. Мы не имеем отношения к тому, что происходит там. Но местным мусульманам нет дела до того, что мы хотим и как живем. Уже состоялись погромы в Дамаске, Багдаде, Басре, когда соседи, с которыми много лет жили в мире и дружбе, вламывались в дома и убивали евреев. Лучше не будет — только хуже. У нас, в Бейруте, пока еще ничего не произошло — все впереди. Мы не можем бросить все и уехать, да и куда? Это не так просто. Никто и нигде нас не ждет. Остаться без денег, работы и дома и работать на поле, выращивая овощи — мне уже поздно, не тот возраст, да, откровенно говоря, и не хочется.
Там, в Палестине, скоро будет государство евреев. Только это совсем не те евреи, которых ты, да и я тоже, знаем. Они приехали из Европы, в большинстве в одиночку, а не семьями. И строят государство для таких как они — одиночек. Мы привыкли жить по-другому. Я принадлежу к хамуле — клану. Это семья, домочадцы — все близкие и дальние родственники. Я не могу бросить все и всех и уехать. Когда мы приедем туда, мы превратимся в людей второго сорта, без нужной профессии, денег и знакомств, живущих на государственные подачки. Поэтому я выбрал тебя. Именно ты должен стать для нас халуцем, — первопроходцем, как они говорят.
— Тут, я почувствовал гордость, — сказал Омер. — Отец выбрал меня! Я не очень понимал, что он хочет, но я всегда уважал его и знал, как уважают окружающие. Он хочет, чтобы я что-то сделал? Не мой старший брат, а именно я? Так я в лепешку разобьюсь, но докажу, что он не ошибся в выборе! Знал бы я, чем все это кончится, может, повел бы себя по-другому. Но я только спросил: Что я должен сделать?
— Ты поедешь в Палестину, — ответил он. — И ты станешь там своим для местных. Ты будешь лучше их всех учиться и работать! Нам не привыкать доказывать окружающим, что мы лучше. Не думай, что ты останешься совсем один. Я буду переводить в Палестинский банк половину своих денег и потихоньку распродавать здешнее имущество. Через несколько лет мы всей семьей переедем к тебе. Ты будешь нашей опорой там. Я уже договорился, для молодых есть возможность попасть в Эрец-Исраэль через специальную программу обучения в кибуце. Там ты сможешь близко узнать людей и выучить язык, на котором они говорят. Они все считают, что говорить надо на святом языке, а молитвы ты знаешь, так что для начала хватит. Но, на самом деле, тебе придется выучить два языка. Учи идиш, сынок, и добьешься в этой стране всего, чего пожелаешь.
И еще… Нельзя пытаться стать для них своим и не меняться самому. Тебе придется изменить свое отношение к жизни и к окружающим. Это ад — пытаться измениться, вписаться в новую жизнь, не внешне, не поверхностно. Перемены должны происходить изнутри. Иначе ничего не выйдет. Я знаю, что ты предпочитаешь слушать арабские песни, а не те, которым вас пытаются научить в школе. Все эти Бетховены и Чайковские тебе не нравятся и не вызывают интереса. Там будет много такого, что тебе может не понравиться, но тебе придется привыкнуть. Он обнял меня и сказал: Прости меня, сынок, но я правда считаю, что так будет лучше. И для тебя, и для нас всех.
— Твой отец, действительно, был очень умный человек, — сказал я, когда он замолчал, в очередной раз, приложившись к бутылке. Как я хорошо понимаю, что он хотел сказать.
— Да, — ответил Омер. — Ты можешь понять…
Он отпихнул пустую бутылку, и она, дребезжа, покатилась в угол.
— Ты тоже что-то такое испытал. Только ты всегда был более открытый и не стеснялся вслух говорить то, что думал. Как ты там выразился: «Да, у меня в батальоне больше половины бывших советских и не только потому, что мне их легче понять и я знаю, как они отреагируют на происходящее. Еще и потому, что я хочу им дать шанс вырваться из этих ваших маабарот — лагерей для беженцев, где и они, и их дети могут получить только уголовное воспитание». Я такое думал неоднократно, но вслух не говорил никогда. Я такой хороший офицер разведки, что даже своим не скажу, что думаю, даже под пыткой.
— Да, — сказал он помолчав. — Через границу мы, четыре подростка и проводник, шли нелегально. Двое суток, прячась от всех и каждого. Тогда мне это казалось интересным. Кибуц Кфар-Гилади. Домики, поля. Все ходят в одинаковой синей одежде. Спрашиваю, где у вас синагога. Они очень удивляются и говорят: «Есть клуб». Мы не были ультрорелигиозной семьей, но все еврейские праздники, встреча субботы, с зажиганием свечей, кашрут — это соблюдалось строго. Тут до меня стало доходить, что хотел сказать отец — надо привыкать к другой жизни и не кривиться. Если в синагогу не ходят все, значит, и мне там нечего делать. Легче сказать, чем сделать. В кибуце нарушают святость субботнего покоя, едят некошерную пищу, и девушки лишены всякой скромности. Живя в кибуце, ты перестанешь быть евреем. Надо убираться отсюда. Там, в изгнании, мы были лучшими евреями, чем здесь, на нашей земле, — думал я.
— Нет, — отвечал я сам себе, — они хорошие евреи, живущие трудом своих рук.
О! Я сумел измениться. Я работал на поле и убирал навоз, даже когда другие не рвались — совсем неплохо для городского домашнего мальчика. Я был первым в любых вещах, которые касались оружия — учебе, охране границ кибуца. Я выучил иврит и идиш тоже. Причем вытравливал из себя акцент специально. Никто не должен был показать на меня пальцем и сказать — это тот, из арабских. Кто думает, что это легко, стать своим среди чужих, по воспитанию и поведению, пусть сам попробует. Ливан прекрасно было видно из окна. Но я не мог вернуться, и не только потому, что обещал, но и потому, что официально, для соседей и знакомых, учился в Англии. Я даже письма посылал кружным путем, чтобы на них не было израильского штемпеля.
Наверное, мне было бы еще сложнее, если бы там не было Сони. Кибуц принимал молодежь без родителей. Но большинство все-таки были поляки и румыны. Они, естественно, собирались группами и могли вспомнить что-то из прошлой жизни. Она единственная была из Литвы. Вот мы и сдружились. Любовь? Наверное, нет. Все-таки мы еще очень молоды были, почти дети. Когда мы познакомились, мне еще не было шестнадцати лет, а ей пятнадцати и мы, несмотря на жизнь в кибуце, еще помнили, что до свадьбы ничего не положено. Может быть, со временем это пришло бы, но случилось, то, что случилось.
Сначала пришло известие, что всех моих убили. Никто не знает, что там произошло. Скорее всего, обычные грабители. Позарились на деньги. Может быть, сыграло роль, что отец работал на французов. Не знаю. Тогда я поклялся отомстить за них, рвался домой. Меня не пустили. Обещали сначала узнать, что случилось. Даже намного позже, когда я получил возможность заглядывать в разные секретные документы и полицейские бумаги, ничего не выяснилось. Следствия практически не было. Все списали на нелегальных палестинцев. Единственного задержанного так били в полиции, что он помер. Может, и вовсе был ни при чем — попался под руку.
А спустя месяц в кибуц проникли двое арабов. Когда их заметили, они ворвались в первый попавшийся дом и начали стрелять. Это как раз и был дом, где Соня жила с другими девушками. Один выглянул из окна и стал стрелять по сбегающимся со всех сторон кибуцникам. Ибда-аль-яхуд — смерть евреям, — кричал он при этом. Обратно в комнату он свалился уже с моей пулей под ребрами. А я рыбкой прыгнул за ним. Второй не успел повернуться, и я снес ему половину головы, попав в затылок. Я опоздал. Они лежали все мертвые. Трое совсем девчонок и моя Соня. Тут у меня в первый и последний раз, что-то сдвинулось в голове. Мне казалось, что это моя семья. Я видел лица своих родителей, брата и сестры.
Тот первый, которого я подстрелил, был еще жив и пытался зажать рану. Я подошел к нему и вынул из кармана пиджака документы. Он был из соседней деревни, которую прекрасно было видно невооруженным биноклем глазом. Я сказал ему по-арабски, чтобы он хорошо понял: «Это хорошо, что ты близко живешь, теперь я смогу навести твоих родных тоже». В дверь уже осторожно заходили кибуцники, и я не стал дожидаться, пока они начнут решать, что с ним делать. Выстрелил ему в голову.
Меня утешали и мной восхищались, но мне было все равно. Ночью, через несколько дней, я пришел в его дом. Там было семь человек. Родители и трое взрослых сыновей. От 12 до 17 лет. Да, я знаю, что ты подумал — 12 лет еще ребенок. Нет, по здешним законом он вполне взрослый. Но если бы там были дети младшего возраста, я бы сделал то же самое. Потому что я убил всех ножом, оставил на столе документы старшего и спокойно ушел. Я не отомстил, как хотел, за родителей, но сделал это тогда и так, как хотел. Вот такой я. И совесть меня не мучила никогда. Если бы этот пришел воровать и сумел это сделать красиво — я бы им только восхищался. Он пришел убивать людей, которые ему ничего лично не сделали. Даже деревня их была на иорданской стороне и совершенно не пострадала. Такого прощать нельзя — это не война, где снаряд прилетел случайно.