Вскоре Белинский, Некрасов и Панаев покинули «Отечественные записки», перейдя в конкурирующий с ними «Современник». Заняв теперь открыто враждебную позицию к направлению, в котором двигалось сочинительство Достоевского, Белинский писал, что его новый рассказ, «Господин Прохарчин», – «вычурный, maniere и непонятный»[87]. Единственным защитником Федора был новый главный критик «Отечественных записок» Валериан Майков – литературный вундеркинд даже по сравнению с Достоевским. На два года младше Федора, он уже сделал себе имя значимого критика. Майков видел – если Гоголь поэт социальный, то талант Достоевского – в психологии. «В „Двойнике“, – писал Майков, – он так глубоко проник в человеческую душу, так бестрепетно и страстно вгляделся в сокровенную машинацию человеческих чувств, мыслей и дел, что впечатление, производимое чтением „Двойника“, можно сравнить только с впечатлением любознательного человека, проникающего в химический состав материи»[88].
Испытывая сильную взаимную симпатию, молодые люди быстро сдружились. Майков начал готовить длинную статью о впечатляющей литературной продукции Достоевского: «Бедные люди», «Двойник», «Роман в девяти письмах», «Господин Прохарчин», а теперь еще и «Хозяйка». Стоило Майкову закончить статью, и Достоевский будет реабилитирован, предстанет одним из самых значимых авторов своего поколения. Майков еще работал над ней, когда в один прекрасный летний день отправился на долгую прогулку в окрестностях Санкт-Петербурга, разгоряченный жарой, вошел в озеро, чтобы искупаться, – и умер «от апоплексического удара».
Всё это отнюдь не помогло ипохондрии Федора. Он болезненно увлекся чтением медицинских текстов, в особенности по френологии, психическим и нервным болезням. Вчитывался в перечни симптомов, надеясь отыскать название тому, что с ним происходило. Иными ночами не мог заснуть. Он страдал от трудноуловимых галлюцинаций и писал – лихорадочно, почти маниакально[89]. Он перестал доверять собственным чувствам и однажды ночью даже внушил себе, что умирает.
Примерно в это время доктор Федора, Степан Янковский, столкнулся с ним на Исаакиевской площади. Воротник Достоевского был расстегнут, его поддерживал солдат. Он бредил, и единственное, что сказал Янковскому, пока тот вел его домой, было: «Я спасен!» Доктор пустил ему кровь. Та была черной – плохой знак. Даже успокоившись, пациент выглядел тревожным и несчастным. Казалось, с ним приключился какой-то нервный срыв.
Он шел по Невскому проспекту, когда к нему приблизился невысокий, актерского вида человек в плаще. Между густой бородой и широкими полями шляпы сверкали черные глаза.
– Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить? – спросил незнакомец[93].
Он представился Михаилом Васильевичем Буташевич-Петрашевским. Младше Федора на два дня, он работал переводчиком в Министерстве иностранных дел. Работал не из-за денег, ибо был богат, но ради доступа к запрещенным книгам, часть которых перекочевала в его библиотеку.
Петрашевский представлял собой странную комбинацию фривольности и преданности идеям. Он был утопическим социалистом, последователем Фурье[94]. С одной стороны, пытался привнести свои принципы в реальность и даже основал коммуну для своих крестьян. (Те приветствовали идею, пока не закончилось строительство «фаланстера», после чего сожгли его дотла.) С другой стороны, зачастую казался не более чем фигляром – однажды, когда начальник велел ему остричь волосы, заявился на работу в длинном парике. У Петрашевского был свой круг друзей, гораздо более политически ангажированный, чем круг Белинского. Если опускаться до мелочности, можно было бы сказать, что общим во всех его предприятиях было стремление стать центром внимания.
Петрашевский был богат, но его дом на Покровской площади был маленьким и дурно обставленным (хоть у него и было пианино). Федор нашел это приятным отличием от круга Белинского. Гости часто беседовали до двух или трех часов утра, возможно, соблазняясь бесплатной едой и напитками.
Особый интерес вызвала речь, прочитанная Николаем II группе дворян о возможности освободить крепостных, превратив их в арендаторов. Не было понятно, как это может сработать, но то, что царь об этом хотя бы задумался, уже было огромным шагом. Из всех обсуждавшихся вопросов более других заботило Федора освобождение крестьян. Строго говоря, он сам мог считаться землевладельцем, но многие из самых теплых его воспоминаний детства были связаны с Даровым, общением с крепостными и играми с их детьми. Однажды он пробежал две версты за стаканом воды для крестьянского ребенка, пока его мать работала в поле. Сама идея владения людьми как имуществом казалась Федору безнравственной.
Возможность освобождения крестьян уже какое-то время обсуждалась в либеральном обществе – любимая тема для разговоров, когда все остальные были исчерпаны. Но однажды утром ранней весной 1848 года социалистические идеи приняли резкий оборот. На Невском проспекте люди вырывали газеты друг у друга из рук, волна потрясения расходилась по улице: восстание в Италии. Казалось, что реформы Пия IX спровоцировали мятежи в Милане, Венеции и Неаполе. Вскоре пришли сообщения о революциях в Берлине и Вене. И внезапно царь замолк по крестьянскому вопросу.
В этой лихорадочной атмосфере собрания Петрашевского стали привлекать новых людей. Федор привел своего двадцатилетнего друга Головинского. Петрашевский пригласил коллегу из Министерства иностранных дел, Антонелли. Тот был типичным либералом, сыном художника, как и Майков, и имел привычку вклиниваться в любой разговор, критикующий правительство или церковь.
Еще был Николай Александрович Спешнев, только-только вернувшийся из Европы. По слухам, он участвовал добровольцем в гражданской войне против католиков в Швейцарии.
– Поскольку нам оставлено только устное слово, я планирую использовать его без стыда и совести, без малейшего чувства бесчестия, чтобы пропагандировать социализм, атеизм, все, что есть хорошего в мире. И вам советую поступать так же[99].
Федор едва ли мог ожидать, что окажется на короткой ноге с воинствующим атеистом, но в его страсти и убежденности было что-то от человека выдающегося. Здесь, среди шампанских социалистов, оказался настоящий революционер.
Последним ярким участником кружка, достойным упоминания, был Рафаил Черносвитов – отставной армейский офицер, занимавшийся золотоискательством в Сибири, немного старше остальных, с деревянной ногой. Его яркая речь немного напоминала Федору Гоголя, но что-то вызывало беспокойство в его внезапном появлении в группе, особенно потому, что он, казалось, не был ничьим другом. Черносвитов удивительно спокойно относился к потенциальному крестьянскому восстанию.
Степень, до которой Петрашевский потерял контроль над своим собственным кругом, стала ясна, когда некоторые его участники начали в предельно ясных выражениях обсуждать необходимые действия. Однажды вечером за ужином Федор прочитал знаменитое открытое письмо Белинского к Гоголю, в память о потерянном друге и наставнике – Белинский недавно скончался, и примириться им было уже не суждено. Письмо обличало крепостничество и призывало правительство следовать нормам права: «А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей! Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом сне!»[101] Комнату заполнил рев согласия, но Петрашевский попытался успокоить аудиторию: да, реформа была необходима, но не было причин, мешающих ее проведению надлежащим образом. Нужно только изменить законы, а остальное, несомненно, приложится.