Когда Доктор пришел в бордель через два дня после исчезновения Гиты, о котором Марлен уведомила его по телефону, Лотта, Биргит и я, спрятанные за шторой, видели, как он заходит в зал.
— Бедный мужчина, — вздохнула Биргит, возвращаясь к чтению.
Лотта пошла поговорить с Доктором. Он походил на человека, потерпевшего кораблекрушение и цепляющегося за доску, чтобы вдохнуть еще немного воздуха. Он надеялся на новости от Гиты, и, когда Лотта ответила ему, что их не было ни у кого, наступила бесконечная мертвая тишина. Доктор схватился руками за голову, и Лотта, уже начинающая нетерпеливо переступать с одной ноги на другую, чтобы чем-то себя занять, не решаясь в то же время прервать мысли этого потенциального клиента, заметила, что все его ногти, обычно чистые, почти как у женщины, были искусаны до крови. В этом мужчине лет за сорок жил нервный подросток, в котором отсутствие Гиты пробудило худшие маниакальные привычки. Лотта испугалась, как бы он не взорвался и не стал грозиться разнести здесь все в пух и прах, если ему не скажут правду — что Гита просто больше не хочет его видеть. Однако это не было в стиле Доктора, и, охваченная жалостью, Лотта почувствовала, как ее собственная рука отдаляется от тела и оседает на плече мужчины. Он поднял к ней полные боли глаза сумасшедшего:
— Кто похож на нее?
«Ты знаешь, я поджидал ее у дома. Я поклялся, что никогда этого не сделаю, но неделю спустя мне показалось, что я сойду с ума. Медсестры смотрели на меня как на другого человека, а это ты замечаешь сразу, когда проводишь целые дни в окружении людей, у которых ты видишь только глаза. Я мог бы убить пациентов, настолько моя голова была занята ею. Я почти это сделал, если честно. Я чуть не забыл бинты в желудке мужчины. Со стороны это может показаться невозможным, примерно так же, как для вас забыть про презерватив, но вы не представляете, насколько это легко. Бинт становится одного цвета с внутренностями, и меньше чем через две минуты вы будете иметь дело с сепсисом или трупом. Я зашивал рану, думая о Гите, о квартире Гиты, когда медсестра положила свою ладонь мне на руку, — а этого никогда не случается во время операции.
Тогда, выходя с работы, вместо того чтобы пойти домой, я поехал в Митте и припарковался у ее дома. Я подождал, а потом увидел ее. С ней был мужчина. Мужчина ее возраста. Не за деньги, это было видно по тому, как она смотрела на него. Она еще никогда не была перед ним нагой, это тоже было понятно. Естественно, я тотчас же возненавидел этого мужика, но обрадовался я куда сильнее — у нее все отлично. Я переживал за нее. Это так глупо, где-то внутри я должен был подозревать, что ей просто все надоело. Нужно действительно быть глупцом, какими могут быть только мужчины, чтобы думать, что, если девушка исчезает, значит что-то не ладится у нее в жизни. Но все наоборот: она светилась от счастья. Я думал, что видел ее счастливой здесь, но я будто любовался закатом солнца в темных очках. Одно с другим не идет ни в какое сравнение. В руке она держала банку пива, из которой тот парень отпивал понемногу, и по ее смеху, по тому, как она пожирала его глазами, я понял, что они переспят друг с другом. И ей хотелось этого. С ума сойти, я вдруг начал видеть все, даже возбуждение на ее лице. Было темным-темно, но я почувствовал. Кто-то другой не увидел бы ничего, кроме очередной симпатичной девушки немного навеселе, которая в пятницу вечером готовится пригласить парня к себе. Она присела на подоконник окна на первом этаже, обвив руки вокруг шеи того мужчины. Я спросил себя, ради него ли она завязала с работой? Не думаю. Он был случайной встречей, пребывал в полном неведении о ее прошлом. Тут я понял, что был для нее лишь клиентом, потому что с ним она двигалась по-другому, светилась иначе. Со мной она просто отвечала на импульсы и не предпринимала ничего этакого: не запускала руки в волосы, не обнимала мои бедра своими ногами, не запрокидывала голову назад. Ужас, в какую апатию может вогнать вас правда. Я сидел там, в своей машине, слишком потрясенный, чтобы спрятаться. В моей голове кружили воспоминания о всех тех мгновениях, когда мне казалось, что мы были близки, когда мне казалось, что я получал от нее больше, чем другие. Тот раз, когда я пришел к ней. Тот спокойный момент в ее комнате. Тишина. Она лежала на простынях, а я сидел на кровати и рассматривал ее бедное, полностью белое горло. Тогда я не попросил у нее ничего более, я был рад этой близости между нами. Я в тот день размечтался, что она могла бы влюбиться в меня.
И тогда, наблюдая за тем, как она повисла на шее у того парня, я задумался, были ли машины, стоящие поблизости, действительно пустыми. Не увижу ли я в них силуэты других клиентов, заледеневших от страха, бывших клиентов, в чьих мыслях путаются те же самые разорванные в клочья иллюзии?
То, что она исчезла, даже не подумав предупредить, должно было стать мне намеком. Если бы я не был так глуп, то почувствовал бы запах других мужчин на ней. А я принимал его за ее собственный, и он нравился мне, как и все остальное в ней.
Я был просто клиентом. И когда, обвившись вокруг того молодчика, она посмотрела в мою сторону и увидела меня, я понял, что стал врагом. Ее глаза!.. Я видел лишь ее глаза, остальное было скрыто за плечом того типа. Это было за миг до их поцелуя. Она даже не моргнула, не сделала от удивления какого-нибудь случайного жеста. Я увидел только ее глаза, уставившиеся на меня, — огромные, испуганные, неподвижные. Испуганные. Ужасающиеся.
Знаешь, самое ужасное, когда у тебя есть жена, дети и любовница, — это не влюбиться в кого-то, с кем не сможешь провести более двух часов. И не то, что эти чувства безответны или заранее невозможны. Самое ужасное — это необходимость возвращаться домой с грузом развалившегося мира на плечах и делать все, чтобы никто не заметил этого. Найти силы, бог знает где, улыбаться и вести себя нормально, хотя каждую секунду этого спектакля развалившийся мир беспрестанно осыпается еще больше. И хуже всего то, что это возможно, это легко претворить в жизнь. И что мы поступаем так днями, неделями, целыми месяцами с этой зияющей дырой в сердце».
Чтобы вернуться в Кройцберг, Хильди садится на другой автобус. Я бы с удовольствием поехала с ней и выпила бы чашку кофе, но мне хочется спать, и глаза потяжелели от слез. Она удаляется, согнувшись под грузом своих печальных мыслей и сумкой с вываленным туда содержимым шкафчика. В автобусе на нее поглядывают старушки, думая, что дело в любовной драме, которую тяжело пережить, но боль от которой через пару дней будет излечена другим прохвостом. В их взглядах читается что-то среднее между жалостью и нежностью. Ребятня пялится на нее, из носа у них, как застывший воск, свисают сопли. Это могло бы быть трауром, личной трагедией — настолько шумно и упоенно рыдает Хильди. Никто не заговаривает с ней, никто не подходит спросить, в чем дело. И это то, что нужно, потому что Хильди не была способна на какие-либо выдумки. Она бы выложила все как есть, но кто бы понял?
Дома Хильди засыпает в одежде и просыпается после четырехчасовой сиесты, лишенной сновидений. Она ужасно проголодалась, хотя думала, что больше никогда в жизни не захочет есть. Глубокий сон, разорвавший ее день на две части, сделал утро таким далеким, будто оно принадлежало другому времени. Теперь и грусть, на деле, стала далекой, неясной — печаль без страданий, как будто не она, а кто-то из друзей потерял кого-то.
Пока она проглатывает оставшиеся со вчерашнего дня макароны, ей приходит эсэмэска: «Через час?»
Отправитель сообщения — мужчина, которого она никогда не видела. Они с ним начали переписываться с неделю назад, когда она поняла, что ей нужно отвлечься на что-то от своей грусти. Фотографии этого незнакомца заинтриговали ее. Хильди втискивается в черную, струящуюся комбинацию, не надевая под нее трусики. И пока ее сердце глухо бьется в груди под маленькими, отвердевшими от прикосновения ткани сосками, она направляется к парку, где они договорились встретиться. Стоит приятный июньский день, дневная жара, кажется, поднимается вверх сквозь почву. У Хильди тем утром было три клиента, и можно было бы предположить, что перспектива увидеться с мужчиной докучает ей. Однако Хильди с восторгом констатирует, что вся горит в ожидании и, несмотря на три года беготни из комнаты в комнату и секса с абсолютными незнакомцами, этот незнакомец возбуждает ее совершенно по-новому, потому что не платит ей, потому что она сама выбрала его. Даже больше чем возбуждение, она испытывает страх, и это чувство больно сжимает ей желудок. Страх, что она узнает мужчину в темноте. Страх ему не понравиться. Страх, что она разучилась делать это, что подхватила в борделе привычку сразу переходить к делу — что она опустит комбинацию и отдастся ему, прижимаясь спиной к дереву. При мысли об этом рот ее наполняется литрами слюны, но как объяснить это незнакомцу? К тому же этот тип не из таких. Пусть они об этом и говорили, Хильди чувствует, что он не запрыгнет на нее и не попытается поцеловать ее тотчас же. От перспективы того, что это произойдет не сразу, от перспективы ожидания у нее снова сводит внутренности, но вернуться обратно не в ее планах. Хильди, истоптавшая периметр Дома в несколько сотен квадратных метров в совершенно нагом виде и без малейшего намека на смущение, вдруг лихорадочно спрашивает у себя самой, как же она выглядит одетая, как смотрится ее попа в этой комбинации, видно ли в темноте, что ее соски набухли, а походка томно обмякла, как у женщины, бегущей на встречу возможному наслаждению, — она смутно на это надеется.
Когда она еще пребывала в самодовольном состоянии и не была уверена, что почтит его своим присутствием, раздавленная новостью о закрытии Дома и добитая собственными слезами вперемешку со слезами коллег, она храбро назначила незнакомцу встречу в пустынном уголке парка — настоящий призыв к изнасилованию. Она идет, и разговоры людей, кучкующихся вокруг переносных мангалов для барбекю, потихоньку остаются позади. Мирная беззаботность летнего вечера в Берлине становится глухой, будто во сне. Наступает тишина, и она кажется ей бесстыдным вмешательством в цепочку ее мыслей. Хотя, по правде говоря, она не думает ни о чем. Вот уже почти пятьсот метров у нее в голове ни одной мысли, только глаза внимательно смотрят вокруг. Она вздрагивает, заслышав за спиной мужские шаги. Она представила, что ее может увидеть кто-то, кого не видит она, и в тот момент выражение ее лица выдаст внутреннюю тревогу.
Пока она крайне осторожно преодолевает череду каменных ступенек, разъедаемых мхом, огромная тень отделяется от темноты. Это собака внушительного роста смотрит на нее и подбегает понюхать ноги. Хильди не смеет шелохнуться и почти не дышит, убедив себя в том, что, несмотря на обильный душ, собака учует запах трех клиентов — улики, застрявшие у нее в волосах. На короткий миг она начинает бояться, что эта мордочка, как другие мордочки зачастую, залезет к ней между ног, хоть она с деланной беззаботностью и защищает это место рукой. Если и есть что-то, что, несомненно, может учуять пес, так это самку, готовую к спариванию. Однако этот пес хорошо воспитан, как большинство берлинских собак, и убегает от нее, мирно лая.
Снова тишина. Только журчит вдали искусственный водопад. Хильди предчувствует что-то, что сама не может распознать.
— Я обошел вокруг озера, ожидая тебя, — говорит по-английски мягкий голос за ее спиной.