Никаких крепких выражений, которые он так любил. Могли и рядом уложить. С них станется.
— А мы-то с какого бока? Каждому свой срок, — философски заметил лысый.
— Кажись, окочурилась со страху, — кивнул бородач, — Шонхор, прикапывают пусть твои. Моим людям щас могилы копать не с руки. Нам надо весь этот гадюшник разведать.
— Сделаем, — кивнул косоглазый и, высунувшись на улицу, зычно крикнул: — Доржи, Бурульдинов! Ко мне! Похороните старуху вместе с нашими.
Ему даже не позволили с ней попрощаться.
Они вышли во двор. Окурок, он же Дмитрий Савинов, которого до сих пор конвоировал один из автоматчиков — он про себя называл их «солдатами» — вдруг почувствовал незнакомый укол боли — не в груди, а в душе. Вспомнил все…
Как она ему последние куски отдавала. Как рассказывала про старый мир, про разные его чудеса. Как жизни учила насколько могла — отца он своего никогда не видел, а сменявшиеся у нее в те годы, когда она еще не была старухой, хахали были готовы отвесить малявке только подзатыльник. Это были первые послевоенные годы. Время жуткое, даже страшнее, чем теперь. Земля тогда почти не родила. Ходили в Сталинград, на пепелище банки консервные откапывали. Дохлую собаку за царский ужин считали. Иногда рвало — и поди пойми, от «лучевой» или от той банки. Но как-то выжили, как-то сдюжили… И вот поди ж ты — такая нелепая смерть. Вроде и не убили, а если бы не эти гаврики, могла бы еще пару лет проскрипеть.
Он знал, что рано или поздно это произойдет, но не думал, что так скоро.
«Если со мной что-то случится, последуй моему совету. Хватит шляться одному. Все твои дружки-сталкеры долго не проживут, — она часто употребляла это незнакомое ему слово. Сами они называли себя „старателями“. — Помрут раньше сорока. Прибейся к сильным. С хорошим начальником не пропадешь. Лучше быть слугой у хорошего хозяина, чем королем помойки. И не забывай завязывать шарф поплотнее». Такой она была, его мама.
— Скажи спасибо, что сам к ней не отправился, мужик, — грубо толкнул его в плечо бородатый Чингиз. — А то мы сегодня многих… того. Хочешь жить — отвечай на вопросы. Ты чем по жизни занимаешься?
— Старатель я, — без колебаний ответил Окурок. — Хожу, где придется, тащу, что приглянется. Как говорят: быстро стырил и ушел — называется «нашел». Охочусь. Вон, зайца добыл.
— Да на хрен нам твой заяц! — зло фыркнул бородач. — Ты нам зубы не заговаривай.
«Похоже, я им зачем-то нужен», — смекнул Димон. Во внезапно проснувшуюся в этих головорезах добросердечность он не верил.
Это радовало. Значит, не убьют сразу. А там можно и лыжи навострить.
«Эх, мама…» Вот и остался он один на свете. И можно идти куда хочется, хоть до Тихого, мать его растуды, океана, хоть до Москвы, етить-ее-через-коромысло-три-раза, столицы нашей родины. Только радости от этого нет.
Ему вспомнилось, как мама включала ему детские песенки в наушниках плеера, когда за окном их хибары завывал ледяной ветер. Седьмая зима его жизни была не ядерной, но такой же страшной. Солнце неделями не выглядывало из-за туч… А однажды весной мать вытащила его из ледяной воды, разлившейся прямо по улицам. И только потом сказала, что не умеет плавать, кроме как на матрасе. Вспомнил, как шли по железнодорожным путям мимо города. Не Сталинграда. Другого. Ростов? Воронеж? Самара? Нет, какое-то другое название. Забыл. А вокруг были кости и скелеты — скелеты людей, животных, скелеты домов, скелеты машин. И даже вместо деревьев — скелеты. И поезд на рельсах, который они обошли — нагромождение ржавого железа, вокруг которого тут и там валялись кости в обрывках одежды.
— Выходит, местность тут ты хорошо знаешь? — Шонхор переглянулся со своим вспыльчивым товарищем. — Поможешь нам?
— Почему же не помочь? — твердо, без угодливости ответил Димон. — Говорите, что делать.
— Запоминай, — произнес Борманжинов. — Повторять не буду.
Голос его был, как и имя с фамилией, свистящим и шипящим. Откуда же он? Киргиз? Узбег? Здесь у них таких отродясь не водилось… а может, до войны водились, но повымерли. Скорее, калмык. Они тут близко жили. Он даже одно время с ними дела имел.