Не слушать льстивых уверений.
Не повторять без конца один и тот же рассказ в одной и той же компании.
Не раздавать налево и направо советы, не докучать ими тем, кто в них не нуждается.
Не быть брюзгливым, угрюмым или подозрительным.
Не позволять друзьям хвалить себя и вообще преднамеренно не возбуждать к себе внимания».
Вряд ли эти правила попадались когда-нибудь на глаза Давиду Бронштейну. Будучи оттесненным во второй ряд, а потом и в арьергард, он так и не смог смириться с этим. «Молодые думают…» – частенько начинал свой монолог Давид Ионович.
Игравшие с ним в 70–80-е годы прошлого века, когда его практическая сила пошла на убыль, а поток философских рассуждений наоборот усилился, считают, что его жизненный перформанс был вполне осознан.
Одни называли его чудаком, другие – очень себе на уме, третьи – человеком неискренним, лукавым, ужасным занудой, самовлюбленным, хитрым, зацикленным на себе. Некоторые употребляли модное словечко «ку-ку» и многозначительно крутили пальцем у виска.
Говорили о полном комплексов, неадекватном в поведении человеке, явно не соответствующем имиджу им самим созданному, тщательная недосказанность откровений которого являлась кокетливым продолжением игры, рассчитанной на проявление сочувствия и восхищения.
У Виктора Корчного был период, когда он был с Бронштейном в очень близких отношениях: «Мы были знакомы почти шестьдесят лет, но всю жизнь были на “вы”. Хотя разница в возрасте не была такой большой, я всегда называл его Давид Ионович, а он меня Виктор.
Рядом со своими коллегами он выглядел как пария, да и вел себя как пария. Он – несчастный человек. Невезучий, невезучий… Ему на роду написано было быть невезучим. Так продолжалось десятки лет, он всю жизнь был несчастным. Такая несчастная, жалкая, шолом-алейховская фигура. И не случайно, Смыслов, пусть несколько лет, но стипендию пристойную получал, да и Тайманов тоже, а он – как обычный пенсионер по возрасту и больше ничего, это ведь не случайно…»
Александр Никитин знал Бронштейна шесть десятков лет: «В психике Давида Ионовича была какая-то щербинка. С годами эта щербинка всё более увеличивалась, а с возрастом он обиделся на всех шахматистов. Был нелегким в общении, влюбленным в себя человеком с постоянным рефреном: я столько отдал шахматам, а шахматисты мне ничего не вернули. Ничего…»
Владимир Тукмаков тоже не раз играл и беседовал с Бронштейном. «Его многочисленные идеи, его стиль и повадки казались мне чистой игрой на публику, – говорит украинский гроссмейстер. – Хотя Бронштейн был, без сомнения, человеком идейным и творческим, его экстравагантность и оригинальность любой ценой не могли не раздражать. Желание соответствовать собственному имиджу было настолько важно для Бронштейна, что, несомненно, мешало ему в шахматах.
Уверен, что этот перекос помешал ему полностью раскрыться в спортивном плане. У Корчного тоже был такой перекос, но он с этим боролся и, как следствие, прогрессировал, в то время как Бронштейн своей вычурностью гордился, культивировал и лелеял ее. Не удивлюсь, если и его противопоставление себя официозу не было идейным, а также носило характер эпатажа.
Но признаю, что многие его идеи, казавшиеся тогда завиральными, попросту опередили время, а я был слишком молод, чтобы оценить эти идеи по достоинству».
Лев Альбурт говорит, что идеи Бронштейна всегда казались ему заумными и эксцентричными: «Он полностью подчинял собеседника в разговоре, и многое в нем мне казалось фальшивым, псевдо-оригинальным, вычурным…»
Альберт Капенгут вспоминает, что все его беседы с Бронштейном были развернутыми монологами Давида Ионовича, причем однажды Бронштейн в течение часовой тирады переменил свое мнение на противоположное, а потом, лукаво поглядывая на собеседника, снова вернулся к первоначальному, так что у Капенгута создалось впечатление, что собеседник его просто испытывает, как подопытного кролика: «Он любил купаться в безграничном восхищении слушающих, чтобы все смотрели на него зачарованным взором. Любил за анализом, сказав одну из своих бессмертных фраз, окинуть взглядом собравшихся и победоносно удалиться».
Международный мастер Александр Вейнгольд нередко общался с Бронштейном в Испании и Эстонии, когда Давид Ионович приезжал на турниры в Таллин.
«Тяжелый, больной человек, – вспоминает Вейнгольд. – Хитрый, как все шизофреники, Бронштейн считал себя свободным человеком.
Если он и был свободен, то это выражалось в свободе его полного эгоизма, позволявшей ему делать то, что было хорошо, в первую очередь, для него самого».