Подозреваю, что, как и мы, классику японцы учатся ненавидеть еще в школе. Во всяком случае, стоило мне заговорить о любимой книге, как хозяева свирепо заскучали. О придворной даме Сэй-Сёнаго́н они знали все, что положено, но в отличие от меня читали “Записки у изголовья” не в переводе Веры Марковой, а так, как они были написаны тысячу лет назад. Вменяемому японцу (других не встречал) такое приносит не больше радости, чем “Слово о полку Игореве”.
Наша беда в том, что мы слишком долго обходились без Японии. Зато когда она свалилась на Запад, мы справедливо увидели в ней антитезу всему, чем были сами. Усвоенная разом и в пакете, Япония так хорошо прижилась на новой почве, что живет теперь там, где нам хочется. Вишен в Вашингтоне не меньше, чем в Токио, дзенские сады украшают парижские банки, москвичи уже научились выпивать под сырую рыбу.
Сличая оригинал с привезенной копией, мы торопимся считать утраты, ищем то, что знаем, вместо того, что есть. Только избавившись от благородного предубеждения, можно найти в этой стране все, чем она знаменита. Например, священную гору Фудзи, неожиданно врывающуюся в окно скорого поезда, пагоду, спрятавшуюся на военном кладбище, фонари рыбаков, выманивающих из ночного моря осьминогов.
В день отъезда меня ждал прощальный сюрприз. Мы шли по скучной улице, пока она не уткнулась в бамбуковый лес. Густая зелень непривычно могучих стволов гасила свет и приглушала обезьяньи крики. Тропа круто задиралась к небу. Ближе к вершине стали попадаться сосны. Обвязывающий их канат указывал, где живут горные духи-ками, с которыми положено делиться сакэ. Круглые бочонки – дары местной винокурни – штабелями стояли у легкого синтоистского храма. Людей вокруг – впервые в Японии – не было.
– Вот тут она и родилась!
– Кто?
– Ваша Сэй-Сёнагон.
– Но это же было в десятом веке.
– Ну и что? – удивилась моя неутомимая переводчица.
Только тут я узнал в горе ту вершину, на которую смотрел по утрам из уборной.
Любознательный варвар
Будучи лучшим писателем Японии, Мисима считал себя вправе претендовать на Нобелевскую премию, но ее дали Шолохову, от чего автор “Золотого храма” так и не оправился. Пять лет спустя, разочаровавшись в Западе, Мисима решил вернуть родину на путь, объединяющий, а не разлучающий (как требовала американская оккупационная администрация) “хризантему” с “мечом”. Ради воскрешения воинственного национального духа писатель попытался совершить государственный переворот, который уже через полчаса закончился самоубийством провокатора.
Обряд сэппуку, однако, выглядел совсем не таким соблазнительным, каким его много раз представлял себе и блестяще описывал Мисима. После того как автор, сняв с себя пошитый во Франции мундир выдуманной им добровольческой армии, вонзил антикварный клинок в солнечное сплетение, залившийся слезами юный ассистент не смог одним махом отрубить голову хрипящему классику. С Мисимой покончили со второго захода.
За несколько лет до этого в журнале “Бунгэй”, где, как ни странно, мне тоже довелось печататься, Мисима опубликовал эссе, заранее объясняющее его дикую выходку.
– Французы, – писал он, – сдались Гитлеру, потому что им было жалко Парижа. Но японская история отличается от европейской тем, что не различает оригинал и копию и всякий храм подлежит обязательной перестройке.
В сущности, вся Япония – “новодел” вроде того, что москвичи не могут простить Лужкову. Соединив старое с новым и упразднив между ними различия, история здесь притворяется вечной, как горы, реки и море. Она так плавно вписалась в круговорот лет и зим, что жизнь стала плодотворным анахронизмом, сплавляющим раньше и позже в сплошное сейчас. И это объясняет, почему влюбленные в вещи японцы еще больше ценят принципы, позволяющие их изготовлять. Вполне официальным статусом “национального сокровища” в Японии пользуются не музейные раритеты, а мастера, умеющие их делать, – чашку, кимоно, корзину.
– Культуру, – писал Мисима, – надо не хранить, а творить.
Полагая “Путь самурая” высшим достижением имперского гения, Юкио Мисима вспорол себе живот, чтобы японская культура не стала “украшением вроде фонтана в универмаге”.
По-моему, все это болезненная чепуха. Сам я считаю картинную смерть моего любимого японского писателя патологическим капризом исписавшегося гения. Каждый том его великолепно задуманной тетралогии получался хуже предыдущего. Может быть, поэтому, закончив буддийскую эпопею “Море изобилия”, которая обещала стать аллегорической историей Японии в лицах и чувствах, но не стала, Мисима в тот же день поставил кровавую точку.
Возможно, я не прав. Законченный шпак, даже в военное время годный лишь к нестроевой службе, я не могу в должной мере оценить солдатские радости – “окопное братство”, “упоение в бою” и самурайский кодекс “Хагакурэ”, лучшую строчку которого – “Всегда считай, что ты уже мертв” – я тем не менее цитирую не реже “Трех мушкетеров”.