Книги

Цукерман освобожденный

22
18
20
22
24
26
28
30

Но он знал, знал, с самого начала знал. Знал, когда Эсси — тогда они в полночь сидели на кухне — сказала ему: «На твоем месте я бы не слушала, что они там несут». Он знал, когда раввин говорил надгробную речь. И до того знал. Знал, когда писал книгу. Но все равно ее написал. А потом — как благословение небес — у отца случился удар, он попал в дом престарелых, и когда «Карновский» вышел, отец был совсем плох и прочитать его не мог. Цукерман решил, что избежал рисков и избежал наказания. Но нет.

— Как он мог это понимать, Генри?

— Мистер Метц, глупый, исполненный благих намерений мистер Метц. Папа заставил его принести ему книгу. Заставил сидеть и читать ему вслух. Не веришь мне, да? Не можешь поверить, что то, что ты пишешь о людях, имеет реальные последствия? Тебе, наверное, и это смешно — твои читатели помрут со смеху, когда услышат об этом. Но папа, когда умирал, не смеялся. Он умирал глубоко несчастным. Он умирал горько разочарованным. Одно дело, будь ты проклят, отдать воображению свои инстинкты, совсем другое, Натан, отдать ему свою семью. Бедная мама! Она умоляла нас ничего тебе не говорить! Наша мама, да ее там грязью из-за тебя поливают, а она только улыбается! И все еще не говорит тебе, что ты наделал! Ты и твое чувство превосходства! Ты и твоя бесшабашность! Ты и твоя «высвобождающая» книга! Ты что, и впрямь считаешь, что совесть — это выдумка евреев и у тебя к ней иммунитет? Ты и впрямь считаешь, что можешь развлекаться вместе с прочими любителями хорошо пожить и не думать о совести? Не беспокоиться ни о чем, а думать лишь о том, как забавно ты рассказываешь о людях, которые любили тебя больше всего на свете? Происхождение Вселенной! А он ждал только, чтобы ты сказал: «Я люблю тебя!» «Папа, я люблю тебя» — больше ничего не требовалось. Ты — жалкий ублюдок, и не рассказывай мне про отцов и сыновей! У меня-то есть сын! Я знаю, что такое любить сына, а ты нет, эгоистичный ты ублюдок, и никогда не узнаешь!

Весной 1941 года, когда мальчикам было восемь и четыре, Цукерманы переехали в отдельный дом, кирпичный, на усаженной деревьями улице неподалеку от парка, а до этого жили в не столь приятном месте в еврейском районе, у них была маленькая квартирка на углу Лайонс и Лесли. Никогда не бывало, чтобы работало все: и водопровод, и отопление, и лифт, у украинского управдома была дочка Мила-Дразнила, девочка постарше с большой грудью и плохой репутацией, и не у всех в доме полы на кухне были как у Цукерманов — хоть ешь с них, если дела совсем плохи. Но арендная плата была низкая, автобусная остановка под боком, поэтому место оказалось идеальным для молодого мозольного оператора. В те времена кабинет доктора Цукермана располагался в гостиной, где по вечерам семья слушала радио.

На другой стороне улицы — на нее выходило окно спальни мальчиков — за высоким сетчатым забором находился католический сиротский приют с маленькой фермой, где сироты работали, когда их не учили — и, как понимали Натан и его друзья, — не колотили палкой священники католической школы. На ферме работали две старые ломовые лошади — зрелище в их районе неожиданное; но и священник, покупающий пакетик карамелек в кондитерской на первом этаже или едущий с включенным радио на «бьюике» был зрелищем еще более неожиданным. О лошадях он знал из книжки «Черный красавчик», о священниках и монашках — и того меньше, знал только, что они ненавидят евреев. Один из первых рассказов Цукермана, написанный в старшей школе, назывался «Сироты» и был про еврейского мальчика, окно спальни которого выходило на католический приют, в рассказе мальчик все пытался представить, каково это — жить за их забором, а не за его. Однажды к отцу пришла темноволосая грузная монахиня из приюта — ей нужно было удалить вросший ноготь. Когда она ушла, Натан ждал (напрасно), когда мама побежит с ведром и тряпкой вытирать дверные ручки, до которых дотрагивалась монахиня. Ему очень хотелось узнать, как выглядят голые ступни монахини, но в тот вечер при детях отец ничего об этом не сказал, а в шесть лет Натан был не настолько маленький и не настолько взрослый, чтобы взять да спросить об этом. Через семь лет визит монахини стал центральной сценой «Сирот», этот рассказ он послал издателям «Либерти», затем «Колльерз», затем в «Сэтеди ивнинг пост» под псевдонимом Николас Зак — и в ответ получил первую серию отказов.

Он не поехал прямиком в Нью-Йорк, а попросил шофера свернуть по указателю в Ньюарк — хотел еще ненадолго отложить жизнь Натана Цукермана, в которого удивительным образом превратился безмолвный и безвестный Зак. Он показывал, как проехать по автостраде, свернуть на съезде к Фрелингуизен-авеню, оттуда мимо парка и озера, где они с Генри учились кататься на коньках, дальше — вверх по длинной Лайонс-авеню, мимо больницы, где он родился и где ему делали обрезание, к забору, ставшему темой его первого рассказа. Шофер был вооружен. Теперь, если верить Пеплеру, в этот город только так и можно ехать.

Цукерман нажал на кнопку, стеклянная перегородка опустилась.

— Какой у вас пистолет? — спросил он шофера.

— Тридцать восьмого калибра, сэр.

— Где вы его носите?

Шофер хлопнул себя по правому бедру.

— Хотите посмотреть, мистер Ц.?

Да, стоит взглянуть. Увидел — поверил, поверил — знаешь, а знание лучше незнания и незнаемого.

— Да.

Шофер задрал пиджак, открыл пристегнутую к поясу кобуру, размером не больше очечника. Когда они остановились на светофоре, он взял в руку крохотный пистолет с коротким черным дулом.

«Что есть искусство?» — подумал Цукерман.

— Любого, кто подойдет к этому малышу ближе чем на три метра, ждет большой сюрприз. — Пистолет пах машинным маслом.

— Недавно смазан, — сказал Цукерман.

— Да, сэр.

— Недавно стреляли?