Так или иначе, у Антокольского действительно были основания утверждать, что в «Пожаре» дает себя знать «та же тревога», которая почти полвека спустя вызвала к жизни книгу «Четвертое измерение». Правда, в конце концов пьеса в книгу все-таки не вошла. Попытка поэта «закольцевать» себя не осуществилась. Но она была продиктована ощущением, возникшим не случайно и по праву: ощущением органичности своей почти полувековой работы в поэзии.
«На протяжении пятидесяти лет(!) в моем творчестве (лучше сказать: в работе), — однажды писал мне Антокольский, — все было очень органично связано: аукнулось в 20-х годах — откликнулось в 50-х или в 60-х».
Мне еще не раз придется возвращаться к этой мысли Антокольского, неизменно подтверждая ее справедливость.
Сейчас я хотел бы привести только один пример.
«Я люблю весь ее нервный, яростный ход, — недавно писал К. Симонов о поэзии Антокольского, — начиная от «Санкюлота» и кончая «Циркачкой».
То, что здесь назван «Санкюлот», естественно: это стихотворение в свое время принесло Антокольскому широкую известность. Но любопытно, что из всех стихов последних лет Симонов выбрал именно «Циркачку». Она занимает в творчестве Антокольского особое место.
«Циркачке» предпослан эпиграф:
Это строки из «Звезды», вошедшей в книгу «Стихотворения». Вторая строка переделана. Сорок лет назад было: «Из волн электрической ночи».
В стихотворении «Звезда» речь идет о юной бельгийской эквилибристке. Она выступает в переполненном цирке и разбивается насмерть, исполняя один из своих номеров.
«Однажды в цирке на Цветном бульваре, — рассказывает Антокольский, — я увидел труппу бельгийцев-гимнастов, — среди них совершенно юное существо в венке белокурых кудрей, худощавая девчонка лет 15 — 16. В финале их боевого номера она запела какую-то томную песенку и с большим задором кинулась с трапеции вниз, рассыпая по арене ленты трех цветов бельгийского флага — черную, красную, желтую. Горячее, смуглое сочетание этих цветов много способствовало моей внезапной любви к гимнастке. Больше никогда я ее не видел, но фантастическое впечатление осталось на несколько лет. Я запомнил мелодию ее песенки и подбирал к ней слова:
После стихотворения «Звезда» циркачка возникла в пьесе «Обручение во сне», где фантастический доктор Брам пытался выдать ее замуж за «сладкую киску». Затем она перекочевала в драматическую поэму «Робеспьер и Горгона», где появилась в образе акробатки Стеллы.
«Самым главным в этой драматической поэме, — пишет Антокольский в «Повести временных лет», — была не история, не Конвент, не Робеспьер, не события Термидора. Пусть все это занимает большую часть поэмы, — главное было в другом. Главное был балаган «Горгоны». Главной была Стелла! Ранняя моя юность с бельгийской эквилибристкой еще раз воскресла. Это был невольный автоплагиат. Но у Стеллы было и другое, совсем не собирательное, не иностранное имя. Она уже вошла в мою жизнь, воплотилась в ней полностью, стала хозяйкой моих черновиков, другом в работе, вечным и единственным спутником в жизни. Стелла — это была Зоя».
Несколько забегая вперед, я должен сказать, что главное в «Робеспьере и Горгоне» не Стелла и не балаган, где она выступает, а все-таки Робеспьер, Тальен, Фуше, Сен-Жюст и события Термидора. Но дело сейчас вовсе не в этом. Автору может казаться главным в произведении одно, читателю — другое. Слова Антокольского интересны тем, что раскрывают внутреннюю сущность авторского замысла, те сугубо личные эмоциональные стимулы, которые ведут поэта к воплощению его темы.
Поэму «Робеспьер и Горгона» Антокольский посвятил Зое Константиновне Бажановой.
Так естественно завершилась лирическая тема, развивавшаяся на протяжении многих лет: «Стелла — это была Зоя»!
Недаром в стихотворении «Зоя» Антокольский писал: «Ты, лучшее между существ белокурых, приемыш какого-то там акробата, циркачка в обносках чужого тряпья. Короче, ты молодость просто моя». Так один лирический образ целиком вобрал в себя другой.
Но, как мы уже знаем, образ циркачки возник снова в стихотворении шестидесятых годов — не для того, чтобы просто повториться, а для того, чтобы предстать на широком фоне эпохи, в окружении ее достоверных и неповторимых примет.
В «Циркачке» поэт как бы «заземляет» образ своей героини, снимает романтический ореол, которым этот образ был окружен полвека назад. Вместо загадочной и неземной Эстреллы перед нами вполне реальная Катя Корина: «Ты, Катя Корина, Эстрелла (в афише названная так)...»
В «Звезде» все было окутано романтическим туманом: «И Цирк обернулся в ночи Театром Чудес и Чудовищ». Все здесь с большой буквы — и Цирк, и Театр, и Чудеса, и Чудовища...
В «Циркачке» все абсолютно реально — и цирк, называемый на этот раз отнюдь не с большой буквы, и «лихачи на шинах дутых», и разговор между циркачкой и влюбившимся в нее подростком. Катя Корина говорит: «Я, может быть, сыграю в ящик, но не желаю жить с тобой». Трудно представить себе, чтобы эти слова произнесла «цирковая бельгийка» из стихотворения «Звезда».